Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
— Составьте из этого толковое письмо!
Тут же стоя, я начал читать. Чтобы задать вопросы, если они у меня возникнут.
Этот злой, во многих местах перечеркнутый текст оказался очередной, все так же самой императрице адресованной жалобой. На этот раз на чеканщика по серебру Линде, который после ухода на пенсию фогтейского судьи Яана был теперь назначен нашим новым фогтейским судьей. Костлявый молчун Линде с серым лицом и пепельной бородкой торчком был безупречно честным человеком. Он гравировал на бокалах и ложках раквереских жителей их инициалы, делал это всегда с лупой и с неизменной ветхозаветной тщательностью. И с таким же досадным педантизмом отстаивал права фогтейского суда. Поэтому моя госпожа его и ненавидела. Поэтому в забрызганном чернилами наброске ее письма стояло: «Он не только подделывает серебро, в чем давно был уличен,
Я подумал: «Все-таки это поразительная баба, она даже видит, — разумеется, исходя из своих интересов, — моральную разницу между воровством у бедняка и воровством у богача…» И еще я подумал, что даже не представляю себе, как мне написать по этому концепту толковое письмо, коль скоро все, что здесь сказано про Линде, умышленная клевета…
Вдруг она поднялась из-за стола. Я недоуменно взглянул на нее. Она тяжело оперлась руками о край стола. Ее узкий лоб в коричневых крапинках покрылся каплями пота.
— Беренд… мне плохо. Пришлите сюда Тийо… Бегите за доктором Гётце…
К счастью, доктор Гётце оказался дома и сразу пошел вместе со мной. Госпожу Гертруду за это время уложили в постель. Доктор вошел в ее спальню, я, разумеется, остался ждать в кабинете. Через десять минут доктор Гётце вышел от нее с намерением послать в аптеку лакея с запиской. Вслед за доктором в кабинет вошла Тийо и велела мне подойти к постели госпожи.
Она лежала обложенная подушками и охала. Но не жалобно, а злобно. Она сказала:
— Беренд, отнесите рецепт в аптеку сами… И когда этот… Рихман будет готовить лекарство… скажите… я требую, чтобы он позволил вам стоять рядом… Тогда он не решится подмешать в лекарство яд…
Рихман сказал:
— Экстракт опиума я дам вам сразу с собой. Пусть ей дают столовую ложку, вместе с капелькой меда. Затем — пилюли. Их приготовит Шлютер и через полчаса отнесет на мызу. А микстура будет готова завтра утром.
— А как вы думаете, что с ней?
Старик посмотрел на рецепт:
— Chelidonii, croci, cardamoai, zingiberi, violae. Гётце полагает, что у нее камни в желчном пузыре.
— А это лекарство поможет?
— Ну, знаете, если поможет бог, то и лекарство поможет. Постепенно в какой-то мере должно помочь.
Но ни пилюлям, ни микстуре Гётце она не дала возможности оказать действие. Почувствовав от опиума облегчение, она требовала его чаще, чем было назначено, а несколько раз приняв пилюли и микстуру и не ощутив их действия, она тут же отнесла повторившиеся болевые приступы за их счет. Боли были действительно сильные. На четвертый день она призвала меня к своей постели:
— Беренд, я уеду…
Лицо и руки у нее заметно пожелтели. Она только приняла полную ложку опиума, казалось, что она говорит, не будучи в полном сознании:
— Да, да! Потому что здесь они меня отравят. Лекарство, которое было сразу приготовлено, при составлении которого вы присутствовали, — оно чистое. Оно мне помогает. А то, которое старик один состряпал, — в нем яд. Они хотят меня убить. Вы знаете, по чьему приказу они действуют. Только ему моя смерть не нужна. Я знаю. Он просто хочет мне досадить. И унизить. А исполнители его приказов перестарались. Как всегда с ними бывает. Они годами выжидают случая. И теперь думают, что он представился. Но я перехитрю их! Я уеду в Таллин. Да, да. Идите, пришлите ко мне Фрейндлинга. Я отдам распоряжения. Тийо, Техвану, Гётце. Позовите Гётце сюда. Он тоже поедет. Он будет меня сопровождать. Я ему заплачу. Он возьмет с собой пузырек этого чистого лекарства. А вы останетесь здесь с мальчиками. Пока я не поправлюсь и назло всем подлецам не вернусь обратно. В свой plenum dominium…
Пришел доктор Гётце и велел увеличить дозы опиума, но госпожа Гертруда решила окончательно. Очевидно, за несколько дней боли утихли. Или это было самовнушение, на которое она, видимо, была способна. На третий день ее повезли в карете на мягких рессорах в сопровождении Тийо и Техвана. И доктор Гётце поехал с ней, наверно за хорошее вознаграждение. Через неделю доктор вернулся и сказал, что госпожа поселилась в Таллине, в доме своей дочери Барбары и ее мужа харкуского Будберга, и доверена
семье и таллинским врачам.Я, как приказано, остался и до конца августа поучал Густава и — посильно — Бертрама. О госпоже мы время от времени слышали, что она все еще больна. Потом Густав собрался в Таллин, чтобы оттуда с помощью бабушки или Будбергов отправиться дальше, в Лейпциг. Бертрам, ленивый и эгоистичный пятнадцатилетний байбак, сообразил, что после отъезда старшего брата у меня окажется досадно много времени для нравоучений, и заявил, что вместе с братом поедет в Таллин — должен же он проведать свою дорогую больную бабушку! В сущности, мне следовало бы поехать с ними, но перспектива получить от больной госпожи еще какие-то распоряжения, вместо того чтобы отдохнуть, меня не привлекала. И поскольку в это же время в Таллин для отчета о делах на мызе был вызван Фрейндлинг, я отправил с ним обоих мальчиков. Вместе с письмом моей госпоже, в котором я почтительно сообщал, что, выполняя ее волю, остаюсь на месте в ожидании ее возвращения.
В течение осени, прошедшей без всяких происшествий, я настолько привык к своей независимой жизни, что мысль о возвращении моей госпожи вместе с Бертрамом наводила на меня уныние. Оно неизбежно намного сократило бы те приятные часы, которые всю осень я мог проводить в своей серой чердачной конуре, в обществе, скажем, виландовского «Аготона». Однако мое беспокойство еще более возросло после того, как нам стало известно, что мать Бертрама приехала вместе с его отчимом на принадлежащую ему лифляндскую мызу и перед рождеством забрала туда мальчика, где он теперь и останется. Так что в Раквере для меня вообще больше дела не предвиделось. На крещение пришло мне письмо от моей госпожи. Написанное, правда, не ею, но с ее собственноручной подписью, нацарапанной дрожащей рукой. Вскрывая письмо, я был уверен, что госпожа велит мне получить у Фрейндлинга причитающееся мне жалованье и считать себя свободным от службы у нее. Но нет! Вопреки моим ожиданиям, она благодарила меня за то, что я преданно оставался на месте, советовала мне «остерегаться напитков известного составителя ядов» и сообщала, что самое позднее через месяц вернется домой и с моей помощью — господи помилуй! — наведет порядок в своем plenum dominium.
Но она не приехала. Прошел январь. Наступили февральские морозы, и окна в моей каморке совсем заросли льдом. Потом северо-западный уголок опять оттаял, стал прозрачным.
Первого марта утром пришел Фрейндлинг и сказал, что двадцать шестого февраля днем госпожа Гертруда скончалась.
Конечно же простодушный Раквере ликовал по поводу ее смерти. Даже фогтейский судья Линде, почти полный трезвенник и брюзга, который, кстати, ничего не знал о жалобе на него, так и оставшейся ненаписанной, от удовлетворения столько пропустил, что к вечеру его бледный нос сиял. В обществе со мной и со Шлютером Рихман откупорил еще одну бутылку шампанского. Тайные ратманы — Розенмарк и прочие — несколько дней ходили друг к другу, как говорил Розенмарк — отведать пива мадисова дня, в день Мадиса медведи якобы просыпаются от зимней спячки… Ремесленных дел мастера отмечали это событие тоже в домашней обстановке и степенно. А подмастерья и прочий вольный люд вместе с пригородными крестьянами несколько дней толпились и шумели в трактирах. Только один Калдаалусский Яак (прогуливаясь мимо часовни, я зашел в его погребенную под снегом хижину) сохранял такое же горькое выражение лица.
— Ты что, совсем не выпил на радостях?
— Чего ради! Явится новая, еще почище.
— Другую такую настырную днем с огнем не сыщешь.
— Ежели и будет чуток повольнее, так на такую малость, что из-за этой разницы не стоит даже рот мочить.
И нужно сказать, что прав оказался именно он. По-видимому; но у меня уже не было возможности до конца в этом убедиться.
Город, пропустивший по поводу смерти госпожи не один стакан водки и вдосталь напившийся пива, не успел еще, наверно, протрезветь, когда из Тудулинна в карете, поставленной на полозья, прибыл на мызу старший сын госпожи Гертруды, Якоб фон Тизенхаузен. Этот длинный розовощекий господин с маленькими рыжеватыми усиками и горьким младенческим ротиком тут же приказал созвать слуг и сообщил, что отныне он наследник и полновластный хозяин Раквере. И первое, что он сделал в своем неограниченном владычестве: он выплатил мне жалованье, правда даже и за те последние месяцы, когда у меня не было никаких обязанностей, и отказал мне от места. И, само собой разумеется, приказал мне (что я и без приказания сделал бы сам) съехать с мызы.