Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– Женечка, у меня в этом смысле совсем нет писательского тщеславия, гордыни – более того – есть жадность и собственничество: мне не хочется никому отдавать того, в чем мне самой приятно обитать. Я самодостаточна в этом.
– Горррдыня тут соверрршенно ни прррри чем! – хохотал Крутаков. – Ты пррросто соверрршенно не понимаешь писательского механизма. Записывать на бумагу – видишь ли – это ведь эдакий обоюдоострррый пррроцесс: как только ты касаешься перрром бумаги – что-то такое включается – верррнее, ты как будто включаешься во что-то такое, что делает этот пррроцесс объемным и непррредсказуемым для тебя же самого. Ха-а-аррра-а-ашо: не хочешь записанного никому показывать – прррекрррасно –
Елена уже изготовилась было выдвинуть ультиматум – что, мол, хорошо, она начнет записывать что-то на бумагу – но только если Крутаков позволит ей прочитать свои тексты – но потом сообразила, что разобрать ни единой буквы в них, из-за шифра, все равно не сможет – и стала уже прикидывать, как бы поточнее словесно обставить торг – но тут вдруг из кухни раздались выстрелы.
– Чайник! – взвыл Крутаков. И рванул спасать отстреливавшийся накипью от неизвестных нападающих выкипевший железный чайник (свистящую дульку от которого Юлины друзья еще весною украли на сувенир).
Ночью, упившись чаем с гарью, зажевывая гарь упоительно липкими горячими булками, принесенными Крутаковым из пекарни, Елена валялась, пузом кверху, на диване, разглядывая нелогично раскрашенную грязную лепнину на бордюрах потолка (абрикосы были синеватыми, а виноград наоборот каким-то абрикосовым – и поэтому Елена совсем не была уверена, не приложила ли к этой колористике руку Юля, в мгновения творческого отчаяния), изредка посматривая на черную спину Крутакова, молча изнывавшего, за письменным столом, от каких-то нерешаемых, самому себе поставленных, запредельно сложных задач.
На смешно искажавшей и скруглявшей все пыльные углы (так, что громадная Юлина комната враз становилась меньше) старой люстре (медный круг, чуть накрененный, в самом центре потолка), зажженной Крутаковым, не было плафонов – и из трех крошечных лампочек живы были только две – зато эти отражались, в гигантских своих тенях, справа, во всю стену, как канделябры – даже узенькие пластиковые крепления для ламп вызывали – в тенях – полную иллюзию подсвечников – и даже сбитый с прямой горизонтали круг смотрелся как жирандоль.
А когда Елена отрывала взор от антикварных теней и переносила вверх – то над каждой из ламп, на побелке – нет, как будто даже чуть не долетая до физической плоскости, чуть как бы в отрыве от нее, из-за яркого прямобойного света дрожали аккуратно скомканные, объемные, сияюще-белоснежные клочки невидимых бумаг – сгустки света – и каждый сгиб воздушной этой бумаги выделялся так рельефно, так ощутимо.
«Как странно, Господи – я ведь совсем не люблю драгоценностей, – подумала Елена. – Ни в кино, ни в витринах – не занимают вот ни на миг! Даже пошлые сверкающие комиссионные брюллики в ушах Ладиной матери вызывают скорее к ней жалость. И уж никогда б я не согласилась носить, как мать, моя собственная мать, на руках даже не такие уж и дорогие, но яркие перстеньки, перепавшие ей в наследство от Матильды. Но вот эти складки мятого света сейчас над головой, эта невидимая светящаяся бумага – почему-то наполняют всю душу звоном. Господи, какие земные драгоценности могут быть дороже?»
– Невозможно же так ррра-а-аботать! – возмутился вдруг Крутаков, обернувшись на нее – но весело уже как-то, не сердито, как днем. – Пррра-а-аваливай! Невозможно концентррриррроваться, когда кто-то кррроме меня в комнате! Пошли, я тебя пррра-а-аважу…
И опять, уже на узкой, вызывающей (из-за мелкого, чуть мерцающего света редких, чуть покачивающихся котелковых фонарных плафонов на проводах) какое-то марсианское, нереальное ощущение, улице, Елене ровно на секунду почудилось, что Крутаков даже немного и рад, что выкрала
она его опять из загадочного и мучительного – но, видимо, и блаженнейшего омута перьевой ручки и бумаги.Вместо избитой дорожки, Крутаков резко вдруг завернул в арку (до смешного вонючую – несмотря на весь свой завлекательный, старинный вид) – и, зажав нос, бегом пробежал наискосок мокрый внутренний дворик – между двух коричневатых, клубком свернувшихся на ночь, домов. Убедившись, что Елена с восторгом, предвидя новое приключение, бежит за ним, Крутаков свернул налево и, уже за углом, прислонившись к оштукатуренной стене, случайно дернул за чересчур низко висевшую со второго этажа ржавую пожарную лестницу – нижняя часть лестницы рухнула вниз, обсыпав и его, и подбежавшую уже к нему Елену железной трухой. Мотая черной шевелюрой своей, с озорными разгоревшимися глазами, Крутаков в два счета перемахнул через старую черно-красную кирпичную раздолбанную стену в человеческий рост – с округлой выбоиной вверху (как будто пробитой кроссовками всех остальных, через нее перемахивавших) – и свесился, уже с той стороны стены, снисходительно глазея, как Елена, жалко карабкаясь и соскрябывая себе о битые шершавые кирпичи ладони, пытается воспроизвести его подвиг. Не выдержав зрелища, Крутаков, нагло посмеиваясь, как последняя сволочь, легко перемахнул обратно.
– Все очень прррросто – вон видишь кирррпич спрррава выпирррает – рррраз шаг – а вот здесь посррредине рррытвинка есть – два – а тррретьим шагом – вот так рррукой перрреносишь центррр тяжести – тррри – и наступаешь мыском в верррхнюю выбоину! – Крутаков, еще раз блистательно на феноменальной скорости повторив трюк – уже опять наглейше стоял вверху, на ребре стены – и Елена шлепнулась со всего маху со стены, как куль, на шаге втором с половиной – на мокрую землю.
И Крутаков опять перепрыгивал к ней, и подсаживал ее вверх, и терпеливо ждал, пока она, извозившись вся с головы до ног, как кочегар, не умея как следует подтягиваться на руках, вскарабкается.
Уровень земли, за стеной, в смежном дворе, неожиданно оказался гораздо выше, чем в предыдущем – так что там стена едва доходила по пояс – к огромному облегчению Елены, боявшейся, что спрыгивать с той стороны потребуется с такими же исхищрениями.
– Не наступи только: спрррава, вон – пррровод электрррический оборррванный лежит, – быстро командовал Крутаков, уворачиваясь от хлестких, черных, свежих, влажных еще от грозы, мажущих по лицу гроздьями листьев американских кленов, и ведя ее еще через один проходной двор, где крыльцо одной из квартир было замечательным – раздолбанная личная каменная лестница в углу подходила прямо к входной двери.
А когда перебрались через простенький уже, обычный, металлический заборчик, в одном из следующих двориков, и оказались на большой довольно, пустой заасфальтированной площадке, Крутаков вдруг что-то быстро проверив во внутреннем кармане куртки, тихо сказал:
– Только не оррри здесь особенно… Чуть потише…
– А что это? – заинтригованно разглядывая огороженное забором здание, переспросила Елена.
Здание – во дворе которого они оказались – было похоже то ли на школу, то ли на закрытый почтовый ящик.
– А это ментурррра! – невозмутимо поведал Крутаков – и переложил какие-то свернутые бумажки из кармана куртки в карман джинсов, напялив на них пониже черную майку.
– Сдурел совсем, Женька?! – хохотала Елена.
– Ну да, эмвэдэшный институт спецсррредств. Не волнуйся – у них вохрррры только с той сторрроны – а они всегда спят или пьянствуют, – приговаривал Крутаков, ведя ее к противоположному краю заборчика. Через который, ну право же, уже вовсе легко и невесомо за секунду было перемахнуть вместе наружу.