Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:

Вспомнила переживания свои из-за Семена, церковь, Пасху, окно его, колокольный пасхальный звон, и изумилась: «А вот послушалась бы Крутакова – и начала бы рассказ про Семена писать – в тот момент, когда еще по уши была в действии, в переживаниях – и получился бы рассказ не о том! Совсем не о том, что так явственно видно теперь – с горки крещения!»

Соблазны – и, напротив, внятные звуки Божьего зова – распознать сейчас, живые картинки эти заново разглядывая, было так легко! – и, казалось: ну обойди же искушение, обойди лукавую имитационную ловушку – останови на секундочку время – выйди за рамки происходящего – представь себя – вот как сейчас! – в будущем – лежащей, в полной безопасности на верхней полке джазово скрежещущего поезда (вот, опять, с резким скрежетом, остановились!) – и не будет мук, и высвободится время для чего-то настоящего – только и ждущего верной от тебя воли! Но так трудно

почему-то было избежать ошибок, находясь еще в потоке жизни! Да, могла пройти этот путь лучше – но прошла как прошла… А все-таки – вот он – с самого первого дня гастролей Склепа в их школе, с дрогнувшего сердца, с внятного резонанса начавшийся – прослеживался теперь в безумии жизни – когда глазела она во все глаза на близкое прошлое – Божий призыв, пробудивший нечто, как будто бы записанное в ее сердце раньше – словно бы свечу зажженную Божьи ангелы к манускрипту поднесли – так что Елена смогла прочитать в самой же себе, в сердце своем живыми словами записанное от вечности, самое важное, сокровенное, не от мира, а от Бога унаследованное – и потому откликнувшееся на призыв сразу же.

И как дивно было вспоминать опять благословенных Божиих герольдов – Склепа и Татьяну – доставивших ей личное приглашение в Божье Царство! Гонцов-то действительно засылали к ней одного за другим! «Да-а-а… Ангелам на небесах пришлось, наверное, потрудиться! – улыбаясь в темноте, подумала Елена. – Судя по сорванному с петель рукаву жюстокора Склепа – и дырам в капроновых колготах Татьяны – снаряжали на небесах посланников действительно экстренно: по принципу – «так, кто там у нас есть поблизости под рукой? Кого можно срочно послать?» Видимо, приглашение надлежало вручить действительно немедленно же, безотлагательно! Всеобщая мобилизация сынов и дочерей Царства!» И дыры в Склеповой и Татьяниной одежде до слёз виделись теперь так, как видятся они на небесах – как благословеннейшие наградные золотые доспехи и латы герольдов Великого Царя! Именно.

Ухнув вновь сквозь стену, Елена вдруг увидела двух с лишком метрового смоляно-волосого Склепа – и миленькую Татьяну с неземной полуулыбкой – в удивительном, живом, вне времени и пространства сотканном воздушном храме – с атрибутами их исповедничества (как, по объяснениям Татьяны, рисовали вдревль, с узнаваемыми атрибутами, святых и мучеников на иконах – или как запечатляли их скульптуры у католиков) – и у Склепа атрибутом этим, к тихому смеху Елены, оказался вытянутый в руке баллончик с дезодорантом «Интимный», а у Татьяны – все те же дырявые колготки. Все же ярчайшие моменты – все драгоценные камни пути, приведшего Елену к крещению, все личные ее, между ней и Богом остающиеся, чудеса, были в этом воздушном лучистом храме как изумительные, живые, в воздухе витающие видео-фрески – в действие которых можно в любой момент заново входить, как в вечности!

И теперь, к витающим в небе фрескам в храме этом прибавился еще и Темплеров – атрибутом коего был он сам, вернее – витающие в темноте его освещенной лишь настольной лампой комнаты глаза, с ужасающими черными кругами усталости и измождения: Елена, чуть подковыливая на неудобных туфлях, входила, вслед за его матерью, в его педантически чистую, аскетичную комнату, и робко садилась на самый краешек круглого каштанового стула. Темплеров отрывался от работы, беззвучно клал шариковую ручку на лист бумаги, разворачивался к ней и завывным, но крайне тихим голосом тянул (на ее вечные извинения):

– Да ну что вы…

Темплеров прямо и просто говорил о первоосновах: так, о бессмертии души Темплеров, с точность гениального математика, замечал:

– Дык это же очевидно: раз уж я попал во всю эту передрягу…!

А когда Елена, смущаясь, призналась – ему, члену заокеанской какой-то академии наук, автору блистательных (как уверял Крутаков) работ в таких неброских сферах высшей математики, как бесконечномерные топологические векторные пространства и их отражения, – что она-то «математику от всей души ненавидит» (имея в виду при этом, разумеется, туповатую скандальную Ленор), а, вспомнив, как тщетно Анюта учила ее экономить деньги и считать мелочь в кармане – добавила еще и, с разыгравшейся честностью, что и вообще считать не умеет и не любит, – Темплеров, не моргнув глазом, радостно возразил:

– Дык и я считать не умею вовсе… Это же – другое!

И от этого загадочного и взлетающего «другое» вспыхивали вдруг в воображении какие-то запредельно интуитивные высоты – ни к счетоводчеству, ни к Ленор с белокурым шиньоном, никакого отношения не имевшие даже отдаленного, – высоты трюков умозрения, в которых Темплеров был как дома.

Когда же Темплеров загорался вдруг каким-нибудь спорным вопросом, и из-за робости Елены разговор бесповоротно обращался в его монолог,

математически строгое – и в то же время старорежимно богатое построение фраз Темплерова – вызывало заполошный восторг. Композиционная сложность и отдельных фраз, и целого, не дробимого (по единству родившей его мысли), законченного устного эссе, которое тут же, с ребячливой простотой, Темплеров выдавал – была такова, какая может быть присуща только письменной речи – когда, начиная первую фразу, Темплеров точно знал, на какой смысловой ноте докончит фразу седьмую, пятнадцатую, тридцать первую – линию речи Темплерова можно было продлить до бесконечности – и быть уверенным, что нигде фраза не провиснет, никуда не вкрадется пустота – и если и оборвется где фраза, то будет диктоваться это строгим, математически выверенным ритмичным стилем и лапидарностью мысли – а не скудостью оной, – и в то же время невероятно было слышать, что зазора между внутренним и внешним человеком, – как и между внутренней искрой мысли и устной речью (каковой зазор у Елены, по ее собственным ощущениям, был огромен – и который-то и мучал ее всегда неимоверно) – у Темплерова будто бы и не было.

Дикция Темплерова, чуть плывущая от торопливости и избыточности подгоняющего изнутри слова смысла – тоже была своего рода жемчужиной, родившейся в герметическом заточении – и рассчитана была явно не на внешних людей, а на Единственного, запредельно понятливого Собеседника, доверительных разговоров с Которым надзиратели не могли предотвратить в карцере.

А когда Елена решалась хоть что-нибудь произнести в ответ – то до боли стыда, до ломоты в кистях рук, с ужасом слышала, как ее собственные слова получаются какими-то калиброванными, форматными – не как внутри.

Уходя от Темплерова, Елена каждый раз некоторое время пребывала в мрачном настроении: ей казалось, что шестнадцатилетняя ее жизнь прожита зря – и казалось уже даже, на фоне Темплерова, что все время, всю жизнь свою, она только и делала, что адаптировала себя к окружающим идиотам, опрощая внутренние бесконечности до житейски приемлемых ушами недалеких слушателей форм, – и, что, через силу играя в эти великодушные поддавки, настолько уже привыкла к априорной этой форе, к этому (льстящему собственному самолюбию) зазору – что настоящие мускулы духа, души и интеллекта атрофировались! И тут – когда казалось бы можно разговориться без мирских купюр – на нее нападали приступы придурковатой робости и клинической немоты.

Елена уже расплакаться была готова. Да еще и в один из вечеров увидала случайно на столе у Темплерова его антисоветский «советский» паспорт – великолепнейше разодранный им – рваной колеей по жесткой обложке-то! как только умудрился?! и не известно еще при каких героических обстоятельствах! – ровно напополам! И все ее собственные церемонии с дезинфекцией герба преступников росписью Пола Маккартни – да и все ее нестрашное школьное диссидентствование – показались моментально Елене таким стыдным детским лепетом!

Жгучая боль, ощущаемая ею от всего этого, была примерно такой, как если бы вдруг отловила какого-нибудь живого носителя арамейского языка времен земной жизни Господа – и теперь выла от того, что вместо того, чтобы всю жизнь изучать арамейский, когда и время было, и силы – зачем-то вместо этого жизнь потратила на изучение языка земного отребья. Даже друзья – на фоне сверкания Темплеровской интеллектуальной и духовной роскоши – казались страшно советскими!

Ан нет – приходила на следующий день в школу – видела Анюту, Дьюрьку – и с внутренними слезами благодарности Господу, с улыбкой, и со счастливым жаром в сердце, каялась в минутном своем снобизме: Дьюрькина неподражаемая вспыльчивость, Дьюрькино веселое дружеское целомудрие, Дьюрькина традиция краснеть, как томат, по любому поводу – и Анютина близорукая мечтательность, Анютин вкус к живописи, Анютина удивительная, чуткая безоговорочная заботливая любовь – все эти драгоценнейшие драгоценности, которые Елена так в друзьях любила! В конце концов Елена сказала себе, что друзья – разные, как звезды – но равно горячо любимые – должны как звезды и сиять – и что при приближении к любой из этих звезд возможна турбулентность – которая, однако, света их ничуть не умаляет.

По большому счету, в эти последние – перед отъездом в Мюнхен – десять дней – взрывающиеся от насыщенного, простого и сложного – бурного – и молитвенно-плавного – всё одновременно! – внутреннего счастья, даже бедная Анастасия Савельевна настроения всерьез подпортить не могла. Видя, как Анастасию Савельевну колбасит от завтрачных, обеденных и ужинных молитв – чтобы не сводить совсем уж ее с ума, Елена, из соображений человеколюбия, начала молиться, перед тем как идти есть, в своей комнате, затворяя дверь – и только потом уже выходила в кухню – и ограничивалась тем, что кратко осеняла себя крестом.

Поделиться с друзьями: