Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
В коллекции обезьян была произведена некоторая сегрегация: с обеих сторон, во всю высь замка, высились толстые стекла, так что каждый угол обиталища был прозрачен и виден насквозь – слева жили гориллы, справа – макаки; секции были разделены равными долями; а в центре – по справедливости – отвели не менее просторный зал для людей.
И не понятно, на чьи лица было смотреть страшнее: на дебилов, расплывавшихся вязкими дырами мокрых ртов, или на рожи их здоровых шефов – юных рослых русоволосых аполлонов – социальных работников, как в одном инкубаторе выведенных, в модных джинсах с заплатками и с наростами бицепсов под яркими тонкими хлопчатыми джемперами с длинными рукавами – вдруг бросивших штурвалы кресел, забывших про пациентов, и, подталкивая и подкалывая друг друга, сгрудившихся
Молодой задумчивый трудолюбивый хиппан-макака по правому борту подобрал под себя солому, сел на нее красной жопой, и, отталкиваясь от пола длиннопалыми руками и ногами, совершал плавный кругосветный круиз по всему вольеру.
Запредельная, вселенская тоска в глазах подавляющего большинства обезьян просто выворачивала душу.
«Никогда, никогда не поверю в этот недоразвитый самооправдательский гнусный миф – что Бог, якобы, сотворил мир таким, каким мы видим его сейчас. Вот он – пункт страшного свидания: поврежденный мир встречается со своим прямым результатом – стенающей и мучающейся невинно тварью. Порабощенной в рабство тлению из-за древнего говенного выбора развращенных людей-недоумков. Вот она вам – зримая душераздирающая плата за ваш блевотный выбор – даже не столь там, за стеклом, как здесь – вот в этих инвалидных каталках. Вот оно – истинное страшное зеркало поврежденного мира: вот эти вот вывернутые, перекрученные похотливые имбецилы в колясках – вот она плата за всеобщий свальный грех мира, который вы от себя в страхе прячете и не желаете на него смотреть. Вот она расплата, цена за продолжение существования вашей гнусной, животноподобной, цивилизации в ее теперешнем виде, которой вы все так кичитесь», – с яростью, от которой, казалось, сейчас срезонируют и разобьются толстые стекла витрин обезьянника, говорила, отвернувшись от людей налево, к гориллам, Елена.
Старый Кинг-Конг грустно сидел на полу с противоположной стороны в углу вольера, депрессивно выковыривал из черного кожаного носа пластилин, и горько, презрительно, безнадежно, душераздирающе вздыхал, глядя на людей за стеклом.
– На физрука похож, правда? На нашего Виталия Даниловича! Только дубинки ему еще не хватает, с которой он за мальчишками на уроках гоняется и по задницам лупит, – заметил подскочивший Дьюрька, встав на колени и фотографируя через стекло мощного гривастого волосатого старика с налезающими на глаза кустистыми черными бровями с проседью, и грозными вывернутыми ноздрями; а потом присел рядом с ним (будучи разделенным лишь стеклом) на пол, пытаясь завести дружбу со школьным физруком хотя бы здесь, когда тот заперт в вольере.
Испугавшись, что Воздвиженский сейчас тоже как-нибудь гоготнет, или хоть микроскопической ужимкой примкнет к всеобщему животному веселью наблюдателей – и тогда она никогда в жизни больше не сможет на него даже взглянуть без отвращения, – Елена крепко схватила его сливочную ладонь и, не оглядываясь, вывела за собой из срама обезьянника на улицу.
Внезапно вышли к людскому тарзаньему аттракциону: чтобы перейти к заманчивой детской фракции зоопарка, где в свободном выгуле предлагалось кормить и тискать зверей – надо было пробалансировать по дивному, шаткому, казалось – бесконечному, пятидесятиметровому, веревочному навесному мостку над водной пропастью.
– Неее… Я лучше по суху пойду, – благоразумно свернул осторожный Дьюрька и деловым быстрым шагом отправился в долгий нудный обход, вместе с бежавшей за ним, как маленький конопатый пятачок за винни-пухом, Фросей Жмых, и мягко, робко вышагивавшим позади Ксавой.
Аня, хоть и без всякого удовольствия, но все-таки, судорожно цепляясь за узловатые бечевочные поручни, по узкому трапу через пропасть перебежала – одновременно, не оборачиваясь, угрожающе фрякая напряженной согнутой спиной:
– Подруга, только не смей раскачивать! Я тебя знаю, падла.
Выпустив руку Воздвиженского, Елена пошла по мосту вперед.
И вдруг затормозив на полпути, на самой середине, резко развернулась и заставила его играть с собой, раскачивать мостик с двух сторон, когда стояли они метрах
в трех друг от друга – так что все позвонки деревянного настила ходили ходуном. И замечательно ухало в солнечном сплетении – казалось, что бечевочные поручни сейчас перевернутся и высыпят их обоих за борт. И сказочно, несказанно, до жути наслаждалась она тем, что Воздвиженский абсолютно потерял свой обычный контроль над собой и над гугнивой жизнью: вот он, висит в воздухе лицом к ней – и даже уже не сопротивляется, только придерживается обеими руками за узловатые бечевки, – и опять она со странной ясностью и яростью подумала: «Моя месть миру. Я никому его не отдам. Он будет таким, как я хочу».Деревня детского зоопарка предлагала пасти и кормить коз и крошечных барашков, гонять гусей или летать на них, по желанию, если удастся.
Дьюрька, обожавший мелких домашних зверьков, уже давно был на месте, обжил игровую площадку, освоился со всеми примочками – и вбрасывал требовавшиеся пфенниги в установленные на стенах магические аппараты: добывал из них комбикорм для уже весьма заинтригованно бекаюших вокруг него маленьких козляток – и, не дожидаясь пока Дьюрька неуклюже соберет для них гостинцы в пластиковый стаканчик, – едва заслышав характерный отрыгивающий звук, как только из желобка начинали выпадать вонючие прессованные батончики, козлятки вставали на задние ноги и, делая деми-плие, прилаживаясь под высоту аппарата, всовывали туда бодучие мордочки прежде Дьюрьки и, блея, на лету выжирали выпадавшие из автомата лакомства.
Фрося Жмых, поджав под себя на скамейке ноги, сдружилась с седыми гусями, ненасильственно состарившимися в этом райском уголке зоопарка до пенсионного возраста, и теперь разгуливавшими во всей красе элегантных неотрубленных шей и умных человечьих глаз с оранжевой подводкой.
– Надо же! Я никогда не видела старых гусей… И седых коз! – изрекла Жмых, искоса стреляя глазами в раскрасневшегося после игры на мосту, красивого Воздвиженского, – и вдруг задразнила всех вокруг, кого ни попадя, громким, протяжно-гусиным, из какой-то летней деревенской жизни почерпнутым: – Тя-га-тя-га-тя-га!
Аня присела на противоположную лавочку и, с тихим восторгом, оглядывая окружающую идиллию, жевала принесенный из дома бутерброд с сыром, окруженная с аппетитом подмигивавшими ей шелудивыми козами – боялась до них дотрагиваться, но время от времени все-таки жертвовала корочки сыра, которые те с доверчивым меканьем слизывали с травы и смачно отплевывались, сияя желтой нечищеной кривозубой стоматологией.
В метро, на обратном пути, Дьюрька с удовольствием обнаружил подтверждение их с Еленой теории, о том, что в поездах ножами режут только уродливые, клееночные сидения. Убогий, по сравнению с плюшевым Эс-Бааном, темный допотопный вагон У-Баана, с горбатыми синюшными сидениями, не такой, конечно, депрессивный, как совковое метро, но все же, – был весь вспорот и покоцан.
– Не фантазируй, – обрезала Дьюрькины эстетские объяснения Анна. – У них просто камеры безопасности везде в Эс-Баане. А здесь, еще, наверное, не успели поставить.
– Цукабайбэ! Цукабэ! – тараторил машинист, звучно отдуваясь в микрофон, перед тем как закрыть двери.
– Чегой-то он? Про цуку-то заладил? – обиделась, хлопаясь на сидение в шрамах, Жмых.
После каждой остановки Аня, как главный эксперт по лингвистике, прислушивалась к загадочному матерщинному «Цукабайбэ», и, в результате, пришла к выводу, что этот баварец просто по-немецки не умеет разговаривать.
– А-а! Дошло! – возопила она наконец, уже в тот момент, когда они пересаживались на эстетически больше их устраивавший Эс-Баан на Мариен-платц. – Это он «отойдите от дверей» имел в виду! Цурюк-бляйбэн!
Женщина в ибисовой куртке на дырчатой алюминиевой лавке в самом конце платформы, у Эс-Баана, сидела, растопырив колени, и слегка накренившись, и, жадно, капая на пол, выедала остатки мороженого из фольги, выворачивая ее складки шиворот-навыворот и вылизывая заодно на десерт испачканные белилами пальцы. И Елена, несмотря на весь скептицизм по отношению к советской антизападной пропаганде, все-таки, подсознательно со страхом ожидавшая на улицах обещанных агитпропом язв пауперизма, указала на нее Ане взглядом: