Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Из всей окружности озера (как будто луна и звезды тоже в шутку согласились принять правила игры в культивацию) освещен был только широкий конус, ведущий от пляжа, и до середины озера – дальше лунная лагуна обрывалась: людям уготовляли только этот кусок глянцевито заглазурированного пирога.
До противоположного полукружья даже из горланистых деревенских недорослей, всегда купавшихся до сизых губ и пупырчатой кожицы, мало кто рисковал заплывать даже и днем – не потому, что боялись глубины (где-то на самой середине, на десяти, что ли, метровой глубине, били ключи, от которых, как всегда картинно предупреждали местные, «сводит ноги») – и не потому, что далеко, – а именно из-за исконного ощущения, что тот берег принадлежит праздным купальщикам не
Дальняя, подковкой загибавшаяся заводь (абрис которой Елена не просто знала назубок, а легко могла бы даже и зарисовать за секунду – в случае, если б это озеро вдруг исчезло, и потребовалось бы его вернуть на место по памяти) не просто канула из видимости: в том месте, где она, эта заводь, предполагалась, темнота была так густо настояна, так плотно наслоилась, что – вместо камышовых потемок – та, противоположная, кромка озерной крынки вся закрыта, задернута была жирными сливками черноты – в колористическом негативе. И вглядываться туда сейчас, почему-то, совсем не хотелось.
Сняв сандали, все еще бродя в белом лунатическом хитоне простыни, Елена подошла к самому краю воды: песок был холодным и – сюрприз – мокрым. И в воду входить тоже не было ни малейшего желания. Ольга, сбросив простыню на ближайший топчан, ойкала, щупала воду, как жеребец, рисуясь перед воображаемыми зрителями, аккуратно выплескивала мыском нефтяные брызги на лунную дорожку, что-то приговаривая сама себе одобрительное про качество прогулки. И поминала удочку.
Было слышно, как впереди, через холм, где редел бор, в овраге, прозрачно чирикает родник.
В невидимых курятниках окрест кто-то уже хрипло начал прочищать горло. Ночь уже не вмещала лето.
Оставалось только беззвучно вписаться в пейзаж: Елена бросила простынку на влажный топчан – и уже-было…
– Ольга! – скатилась она вдруг с топчана. – Я придумала, чем тебе компенсировать рыбалку! Как же я раньше то…! Полезли наверх, скорее!
И, совершив обратное альпинистское упражнение с сомнительной страховкой выскальзывавших из рук, обдирающих ладони оголенных корней сосны, изгваздавшись в глине, оббежав четверть озера по кругу, по верхней, высоко вздетой ступеньке соснового амфитеатра, подошли к секретной, сильно накренившейся сосне.
– Щас! Щас! – до последнего не выдавала Елена и так уже счастливой от ночной авантюры Ольге детали блестящего аттракциона.
Противнее, чем залезать здесь, с этого, очень высокого края, в озеро (едва-едва-едва спустившись, цепляясь за подагрические корни, и сразу попадая в неимоверно илистые заросли, отчаливать, вздымая мутную кисельную глину) мало чего на свете придумать было можно. Но зато вот здесь вот, на самом верхнем суку сосны, деревенские привязывали обычно тарзанку – попросту, горизонтальную палку, закрепленную на длинном канате – с которой, если как следует раскачаться, можно было спрыгнуть в озеро на самую глубину. Тарзанку прятали обычно от малолеток в излучине между раздвоившимся стволом дерева.
Елена вскарабкалась на сосновый ствол, сразу зазвучавший под ладонями и пятками, как гигантский спичечный коробок, – и засунула в излучину руку: тарзанка – свеженькая, на толстом канате – была тут как тут.
– Ой-ой, подожди! Я ж часы забыла снять! – Ольга, с канатным скрипом, болталась на тарзанке по-сосисочьи уже над обрывом, уже чуть было не спрыгнув от растерянности преждевременно в илистый лягушатник вместо озера. – Затяни меня обратно! Ой! Ой! Пожалуйста! – и вдруг изловчилась и, по-тарзаньи, сама откачнулась, зацепилась голенью за сосну – и соскочила назад рядом с Еленой. Смацала с запястья космическую хронофильскую розетку:
– Лена! Лена! Только не наступи на них, я умоляю тебя!
– Я бы с удовольствием наступила – только фиг их теперь здесь в темноте разглядишь! Ты, теперь, Олечка, только на рассвете свои часики-то найдешь! Заодно и время сверим!
– Не издевайся, пожалуйста! Это мои любимые часы, между прочим! – обиделась Ольга. –
Я их из Ольхинга привезла, между прочим! – но через секунду, позабыв обо всем, уже летела над озером. И, дважды правдоподобно сымитировав маятник – бултыхнулась в черную гладь, вызвав взрыв. Как казалось отсюда, с поправкой на купюры темноты – почти посредине, как раз там, где ключи.– Вода – парное молоко! – Ольга фыркала, сморкалась, ныряла, отдувалась и делала еще миллион каких-то шумных фонтанирующих манипуляций. Ключи до ее ног явно не добивали. – Прыгай скорее, Леночка!
Елена взялась обеими руками за в меру суковатую палку: после Ольгиных виляний ее пришлось еще долго отлавливать в воздухе.
Еще миг – и взаимно выпуклые, почти соприкасающиеся, влажно дышащие друг на друга черные диски неба и озера чуть расступились, открывая ей воздушный коридор.
«Ну чего еще для полноты сегодняшнего дня не хватает? Чтобы из глубин озера сейчас вдруг всплыл плезиозавр, но выяснилось бы, что у него изжога от повышенной кислотности – и Ольга бы опять отделалась легкой икотой, а я успела бы заскочить на тарзанке обратно на берег, избежав гастро-колитных выделений ящера?» – подумала она, пролетая над самозабвенно брассовавшей внизу подругой и стараясь чуть сдвинуть собственную амплитуду, чтоб не вмазаться со всей силы в сосну на обратном излете.
– Ну прыгай же скорее уже! Леночка! – Ольгин сморкающийся банный голос, как казалось Елене, доносился уже откуда-то из другой жизни – из какого-то фильма, который ей вот здесь вот, в этом вот темном летающем кинозале, показывают. Картину крутили моднейшую, про купание двух шальных идиоток. Но прыгать, почему-то, несмотря (а может быть, как раз – смотря) на эту вдруг осевшую в ней отстраненную рамочность, стало нестерпимо страшно.
В полете горизонтальные плоскости так расшатались, что было уже непонятно, что первым во что опрокинется – небо в озеро или озеро в небо. Живая, кажущаяся, недвижимость звезд тоже закачалась и сдвинулась с места – и – еще один заход на тарзанке, с головой задранной кверху, и уже перевернулось направление, куда нырнешь, когда отпустишь руки. Плоская, хотя и неплохо сработанная обонятельно и осязательно, фреска этого дня тоже чуть подалась, качнулась и, при следующем залете, выпала фаянсовым углом вниз, блюмкнулась в озеро и ушла под воду где-то на том конце, под слоеной, пеночной накипью темноты. Канула в озеро и фаянсовая плоская тоска этого дня.
А на освободившемся от этого изразца месте, как клад, выпавший из разбитой голландской печки, распахнулось окно во все небо – как будто Елена, летая на своей тарзанке, случайно раскачала раму. И в этом звездном, так близко моргающем вокруг теплом небе как будто бы тоже разом включились прожекторы: Елена вдруг ярко, до смешного четко увидела себя сверху, и вот эти два последних года; пробежала в секунду, на бешеной скорости, заново, все ходы и переходы: и свое возвращение из Мюнхена в прошлом году, и свою первую настоящую Пасху – встречу вместо поминок, – и прошлое лето – без Крутакова – в каких-то невообразимо мелких, дурацких, стыдных, парковых, стрешнево-сереброборовых деталях, как ей казалось, давно потерянных в дырах памяти, – и на миг изумилась: «Что же за странный, мучительный, заочный танец между нами… А что было бы, если бы я…»
Новым, уже совсем непереносимым штормом нахлынула тоска по нему, и на секунду как будто потеряв себя (вот эту вот странную мотающуюся точку над озером), она всем внутренним существом рванула куда-то вверх, вбок, внутрь, всюду – в поисках его, и тут же, изумительной, ощутимой, само собой разумеющейся захлестывающей волной получила ответ – потянулась – и тут же достала.
И в точности как когда-то на поле у поющего ручья, в Ольхинге – но только ближе, гораздо ближе, запредельно близко – вдруг почувствовала присутствие Крутакова рядом. Как будто вдруг какая-то завеса между ними разодралась. Рядом, настолько рядом, что даже делалось жутко от этой ощутимой бестелесной близости их дыхания.