Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Хватит, пей и проваливай! — презрительно бросил он пьяненькому старику и взглянул на меня.

— Ты знаешь, что я с тобой сделаю?! — надтреснутым, петушиным голосом закричал старик, замахнулся на буфетчика, но не смог дотянуться до него через прилавок. — Ты что о себе воображаешь?!

Буфетчик только ухмыльнулся. Я не мог понять, почему скандалит старик.

Он забрал свой стакан и бутылку пива, смешно ковыляя, отошел к окну и остановился у высокого столика, едва доставая до круглой мраморной столешницы и бормоча что-то под нос. Думаю, что он продолжал ругать буфетчика.

— Сумасшедший какой-то, и чего прицепился, — проворчал буйвол в белом халате и снова взглянул на меня. — Чего желаете?

Я сделал заказ, встал у стола и развернул газету. Интересного ничего не было. Скоро буфетчик вышел из-за стойки и расставил передо мной тарелки с закусками. Я свернул газеты, отложил их и принялся за еду. Сквозь широкую витрину виднелась улица. Противоположная сторона ее была освещена солнцем. Проехал троллейбус. Какая-то точка в пространстве приковала мой взгляд…

…Раньше по этой улице ходил трамвай. После уроков мы часто приходили сюда и соревновались между собой в прыжках с подножки. Вспрыгнуть на площадку

и соскочить на полном ходу считалось геройством. Двери у тогдашних трамваев не закрывались, и многие стали жертвами этого бессмысленного спорта. Именно так погиб Тенгиз, паренек из нашего квартала, единственный сын у родителей. Вспрыгивая на подножку, он поскользнулся и угодил под колеса трамвая на полном ходу. Славный был мальчик, тихий, воспитанный, года на два моложе меня. Все, бывало, ходил в английских брючках до колен и в гольфах. Учился играть на скрипке, из-за которой немало издевок перенес от местного хулиганья. Однажды у него отняли скрипку, а он, бледный, стоит и плачет. Я как раз возвращался из школы. Что, спрашиваю, плачешь? Рафик, отвечает, вырвал скрипку и не отдает. А Рафик с дружками стоят неподалеку и потешаются. Этот Рафик считался в нашем квартале отпетым типом, одно время даже сидел за воровство в детской колонии. Он был старше меня года на три, а в нашем возрасте такая разница имела большое значение. Отдай скрипку, довольно спокойно сказал я. А ты чего лезешь? — услышал в ответ. Я сунул портфель Тенгизу и медленно приблизился к Рафику, замирая от собственной храбрости, — верни скрипку, говорю я ему. А он мне: проваливай, за своим носом смотри! Пошли, говорю, посчитаемся! Я же сожру тебя, засмеялся Рафик. Тут я не удержался и выругался. Поглядите на этого сопляка, — с этими словами Рафик ударил меня в лицо.

— Ах, так! — прохрипел я и сбросил школьный форменный китель. Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди от волнения и злости. Сразу же вокруг нас образовался круг, и мы сшиблись. Первый удар получился у меня как нельзя лучше — Рафик стукнулся головой о стену. Осмелев, я стал колотить его изо всех сил. Но он поддел мне под дых и повалил на мостовую. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Я перемазался в пыли и крови. Рафик бил меня лицом о булыжник, и я чувствовал, как текла кровь из разбитой брови, носа и губ. В отчаянье я полз к стене, чтобы хоть как-нибудь вывернуться из его когтей. Потом с большим трудом я высвободил одну руку, стиснул его лицо и что было силы вдавил в стену. А сам все всползал наверх, по стене, выбираясь из-под него и не разжимая пальцев. Полщеки ободрал ему о кирпичную стену.

— Пусти… твою мать, хватит! — завопил он.

Нас растащили, я поднялся, еле переводя дыхание. А Рафик даже встать не мог. Он сидел у стены, зажав грязными руками ободранную щеку и выл от невыносимой боли.

— Где скрипка? — спросил я.

Ее тут же принесли и отдали хозяину. Губы, нос, надбровья, все лицо у меня налилось синевой. Одежда была в грязи и крови. Помнится, боль не давала мне уснуть всю ночь, и я начал потихоньку скулить. Скулил я, должно быть, долго — проснулся теткин муж. Как ненормальный, вылетел он из своей спальни, вырос надо мной с перекошенным от злости лицом и с размаху закатил мне оплеуху. «Он, видно, никогда не образумится», — орал он, и бедная моя тетка, побаивавшаяся супруга, поддакивала ему:

— Прямо не знаю, что с ним делать, с ума он меня сведет, настоящий бандит вырос!..

Что поделаешь! Война только что закончилась, нервы у всех были расшатаны. И муж моей тетки немало пережил. Он был ученым, и научная работа, видимо, изрядно изматывала его. Да и я вращался не в лучшем кругу, многие из моих тогдашних приятелей плохо кончили. Кому тогда было дело до меня и моих сверстников?

Не приходится спорить, культурное воспитание и среда, окружающие подростка, имеют большое значение, но столь же очевидно, что в формировании человека решающую роль играют все-таки врожденные качества и наклонности, которые затем, под влиянием окружения, оформляются в определенный характер. Будь это не так, многие выдающиеся личности остались бы заурядными обывателями, единокровными отпрысками той среды, где родились и воспитались. И мне, видимо, не суждено было оставаться в прежней компании. Даже в ту пору, когда я водил дружбу с этими сбившимися с дороги парнями, в глубине души я осуждал их. Правда, мы старались во всем подражать друг другу, но я чувствовал, что поступки наши далеко не похвальны. Может быть, это и спасло меня. То, что было заложено во мне с рождения и временно заглушалось, все равно взяло верх и стало моей нынешней натурой. Каждый человек наделен душевным сосудом, вмещающим знания и истины соответственно своим размерам. Плохие внешние условия могут оставить этот сосуд пустым, но как бы мы ни старались выдрессировать человека, он не в силах перешагнуть границы своих заранее определенных возможностей…

А несчастный Тенгиз погиб вскоре после той драки. Помню, за день до его похорон тетка послала меня в магазин, и, возвращаясь обратно, я увидел машину, из которой вытащили белый гроб и занесли в подъезд, где жил бедный Тенгиз. Мерзкая погода стояла в те дни. Грязной простыней повисло над городом небо. Дома хмурились, повсюду преобладал серый цвет. Было холодно. Не помню уже, какой был месяц, помню только холод и колючий ветер, пронизывающий до костей. Помню веснушчатое лицо Тенгиза в гробу, белое, как миткаль, противный запах увядших цветов и страдальческие лица его родителей. Именно в те дни я простудился, заболел и целых десять дней провалялся в постели. Помню приступы безысходной тоски, накатывавшей на меня во время болезни. Я все принимал близко к сердцу и часто плакал без всякой причины. Наконец, я выздоровел, но каждый раз, проходя мимо дома Тенгиза, я видел печальное лицо своего несчастного друга, и в итоге возненавидел этот дом. По вечерам, когда на улице никого не было, я особенно боялся его, боялся, что мне сейчас померещится покойный Тенгиз. А в их парадном с той поры и вовсе ноги моей не было.

Мне кажется, еще раньше и именно на этой улице я впервые увидел жертву трамвая. Конечно, это случилось здесь, у самого въезда на старый мост. Тогда я был совсем маленьким — дело происходило до войны, и случай этот запомнился мне, вероятно, потому, что тогда я в первый раз сидел на коленях у деда рядом с шофером.

А сидеть рядом с шофером было в ту пору моей самой заветной мечтой, отсюда прекрасно обозревалась вся дорога, интересно было смотреть, как шофер крутил баранку, вертел разные ручки и машина покорно подчинялась его воле. Меня все это увлекало и радовало безмерно. Для меня не существовало более уважаемых и храбрых людей, чем шоферы. Часто выкатывал я на наш старинный, длиннющий балкон свой маленький трехколесный велосипед, переворачивал его вверх колесами, подтаскивал низенькую скамеечку, усаживался и часами крутил переднее колесо, воображая его рулем автомобиля и подражая движениям дедовского шофера, и урчал, словно мотор — «грр-гррр, пипипи!» Но дед всегда сажал меня сзади, а сам устраивался рядом с шофером. Только один раз посчастливилось мне попасть на переднее сиденье, наверное, поэтому-то и запомнился мне суетящийся перед трамваем народ. Кто-то, крича, подбежал к нашей «эмке», но я не понимал, о чем они говорили с дедом. Потом к машине бегом поднесли юношу с размозженной ступней. У него были очень густые волосы. Именно тогда, повернувшись, дед подхватил меня и перенес к себе. Помню, как странно я чувствовал себя на дедовских коленях, а на моем обычном месте сидели незнакомые мужчины. На одной ноге у юноши был ботинок, а из второй, голой и искалеченной, текла кровь. Ему было не больше двадцати лет. Не помню, что говорили мужчины, помню только искаженное болью красивое лицо парня и его плач: «Что я скажу матери, вайме, что я скажу матери?!» Я хорошо понимал его — боится, что мать заругает, наверное, поэтому и запомнил его слова. Окровавленная нога не пугала меня: настолько велика была радость сидеть рядом с шофером, что затмила все остальные чувства. Машина летела. Куда? Уже не помню, должно быть, в больницу. Как мы довезли юношу, чем все это кончилось, совершенно вылетело из памяти. Не могу вспомнить и то, куда возил меня дед на своей старой «эмке», память сохранила только отдельные места, разрозненные куски ландшафта — скудные, выжженные холмы где-то за городом и зеленоватую или бурую воду Куры, название которой, само слово «Мтквари» [23] звучало для меня зловеще, потому что один из соседских ребят — я не знал его, во всяком случае, сейчас не могу припомнить, — купаясь, утонул в Куре, кажется, около Мцхета, и, когда взрослые со скорбными лицами говорили об этом, слово «Мтквари» объединялось в моем сознании со словом «мквдари» — покойник, и я сжимался от страха. Взрослым часто приходится слышать о подобных вещах, и поэтому они довольно легко их переваривают, но в незащищенной душе ребенка все ужасное оставляет глубокий, неизгладимый след. Смерть для него — мистическая, сверхъестественная тайна, а всякие ужасы, хотя бы та же смерть, теряют свою мистическую оболочку только тогда, когда человек входит в возраст, все теснее привязывается к земле, все больше и больше к ней приближается, пока сам не обращается в землю. Но при чем тут это?

23

Мтквари — грузинское название Куры.

Да!

…Дедушка иногда сажал меня в машину — машина, разумеется, была служебная, о частных тогда и не слыхивали — и катал по городу, желая доставить мне удовольствие, но не могу сказать, что эти прогулки оставили приятное воспоминание. Во-первых, меня утомляла тряска и, кроме того, — и это главное — я мечтал сидеть рядом с шофером, а это заманчивое место всегда занимал мой дед. Поэтому всю дорогу я простаивал, опершись о спинку переднего сиденья и не сводя глаз с дороги и водителя. Дед казался мне суровым и скупым на слова. Такое представление сложилось у меня оттого, что взрослые, тетка и все близкие, держались с ним почтительно. Что же удивительного, что я побаивался этого седовласого, тщательно выбритого, худощавого и прямого старика с короткими усами, который всегда был серьезен, вечно читал нотации и не любил играть с детьми? Я не решался попроситься на переднее сиденье, а сам он ни о чем не догадывался. Оттого наши прогулки и не оставили по себе доброй памяти, хотя я никогда не отказывался от них. Тогда я не любил деда, и только потом до меня дошло, как он был привязан ко мне. Будь это не так, что могло заставить старого человека проводить все свободное время в тряской машине в бесцельных поездках по улицам? Неужели ему самому, не меньше, чем ребенку, доставляло удовольствие кататься на машине? Ведь машины тогда были в диковинку. Помню, как на нашу улицу въезжала одноконная линейка с бочкой и колокольчик керосинщика оглушал и будоражил весь квартал. Но не думаю. Скорее всего, дед делал это исключительно из любви ко мне, однако у него не находилось для меня ласкового слова, и поэтому, когда он умер, я особенно на огорчился…

Тогда я был уже большим. Хмуро и замкнуто держались люди, только что перенесшие войну. Но мне все-таки запомнились плач тети и приглушенные всхлипывания ее мужа. Впервые видел я плачущего мужчину, и удивлению моему не было границ.

Дед жил неподалеку от нас с бабушкой, своей второй женой. Они сошлись задолго до моего рождения, а до тех пор дед много лет вдовствовал. У бабушки не ладилось с грузинским — ее отец был морским офицером в довольно высоком чине, и она долго жила в России. Молодость ее прошла в Петербурге.

— Когда мы жили в Петербурге, квинтэссенция грузинского общества часто собиралась у нас и кушала лобио, — с удовольствием вспоминала бабушка.

На следующий день после смерти деда меня послали к ним с каким-то поручением. Помню, как, замирая, вступил я в их двор и осторожно поднялся по лестнице. Увидел, что дверь открыта, робко вошел в коридор.

— Это ты, Тархудж? — вышла из комнаты бабушка. Она была низенькая, круглая, толстая, совершеннейший антипод деда.

Я украдкой бросил взгляд в комнату, в центре ее стоял огромный гроб, в изголовье возвышалась пальма с широкими листьями, обычно находившаяся в коридоре. Вся мебель, кроме длинного, сейчас завешенного простыней трюмо у стены, была вынесена. Непривычной была пустота этой комнаты. В другое время там нельзя было пройти, не задев какой-нибудь вещи. Затаив дыхание, растерянно стоял я в дверях, и до меня доносилось монотонное тиканье стенных часов. Вынесенные в коридор вместе с другими вещами, они стояли на каком-то сундуке. Несколько дней назад эти часы висели в комнате между кроватями деда и бабушки.

Поделиться с друзьями: