Рассказы и сказки
Шрифт:
– Что? – усмехнулся как-то горько Мишутин. – Получили вы мою Дашеньку?
Он закрыл окно и пошел на выход. Дагестанцы не тронули его, он сел в свою машину и уехал. Я сперва думал, что это был какой-нибудь фокус, но, когда все проанализировал, то что-то странное стало происходить в моей голове. Это не был фокус.
Мишутин еще часто приезжал на завод за деньгами, потом мы начали ему платить понемногу, только теперь в конторе он находился не более пяти минут, а потом сразу спускался вниз, на внутренний двор. Он подходил к бункерам и крошил на землю белую булку. У нас на крышах полно голубей, может тысяча, может, две. Голуби обжирались лузгой и отрубями, частенько им перепадалo и зерно. Но все равно, к нему слеталось несколько серых тушек и лениво выбирали сдобные крошки. Антон Иванович
Мишутин поднимался с колен, отряхивал пыль и брел назад.
Когда ему выплатили все деньги, он заходил еще несколько раз, видимо, по привычке, кормил голубей и опять шел к машине. Однажды он сказал:
– Ничего у меня не получается.
Потом он перестал приходить. Зато на другой день у меня на окне поселился голубь, кругленький и с умными медвежьими глазами-пуговками. Я сразу понял, кто это.
ПРОЩАНИЕ С СОЛНЦЕМ
Меня сегодня решили переселить в другую палату. Неясно, хорошо это или плохо. С одной стороны, я избавился от соседства двух дедов: одного совершенно невменяемого, который валялся слева от окна, и другого – среднестатистического кретина – который спал от окна справа. Сначала мне, как самому молодому и новенькому, досталось лоховское место у двери, которой хлопали по моей койке, когда открывали. Напротив меня лежал Саныч – крепкий мужичина, бывший офицер. С ним было иногда интересно пообщаться, но в последнее время ему стало совсем плохо, он часто терял сознание, плакал, а по ночам иногда выл. Сначала это было непривычно, и если бы деды меня не предупредили, я бы обосрался со страху. Я засыпал легко и без проблем, но от скрипа кровати все же проснулся. Такое было ощущение, что Саныч скачет на кровати, как пацан в пионерлагере. Двери у нас оставляли открытыми и я оказался в этакой нише между стеной и дверью, и так и не смог выяснить, в чем дело.
– Щас выть начнет, - авторитетно заявил дед слева. Я не понял в чем дело, но в принципе уже был готов к чему-то нехорошему. И не зря.
– А… а… горит, горит, сука! Горит, ааа! – орал Саныч. Потом он громко заорал своим поставленным командирским баритоном без слов, до бульканья в горле; и его крик трепыхался в палате, бился о мои уши, достигая до Луны и до купола вселенной, изменяясь со стона-пения до протяжного воя.
Привычно вбежали медсестры, стали колдовать у койки Саныча, а деды смотрели и кивали: правый мудро, но фальшиво, а левый – как игрушечная собачка с качающей башкой, которую толкнули пальцем. Было бы здорово, если бы я сел третьим, на столик, заваленный дедовскими харчами и тоже кивал, как-то по-особенному, выпятив губу, например, и закатив глаза. Но, увы, двигаться мне было как-то тяжеловато, и я не смог даже дверь открыть. Так и смотрел на дедов, и на отражение белых халатов в ночном окне с тыкающими пальцами черных веток.
После этого Саныч почти перестал со мной разговаривать. Только изредка бросал сквозь зубы что-то типа:
– Вадя, щас что у нас?
На этот вопрос можно было ответить тысячей ответов, а говорить мне тоже удавалось не очень, так что я или мычал в ответ или говорил:
– Хрен его знает, вроде среда.
Выл Саныч где-то раз пять через день. Последний раз врачи крутились вокруг него совсем долго и утром его перевезли.
Деды были безымянные. Они сами так сказали, мол, мы – деды. Меня это удивило, я кое-как спрашивал, как так может быть. Имена у них, конечно, были, и они их помнили, но почему-то синхронно не хотели, чтобы я их по имени называл. Я бы мог спросить у их многочисленной родни, но как-то расхотелось. На нет и суда нет.
Деды очень понравились моей жене. Она даже в очередной визит принесла им по мандаринке. Мне было тяжело говорить, но жена понимала меня прекрасно, как будто мы всю жизнь так общались. Я морщил брови и кидал недовольные взгляды на дедов. А потом как бы осуждающе качал головой, но только одними глазами.
– Ну, чего еще? – спрашивала Надя. – Что, ревнуешь?
Я насупливался и поднимал одну бровь, как Дональд Дак.
– Из-за мандаринов что
ли?Я кивал одними глазами, но как бы уже не так строго: догадалась, а значит, первая ступень прощения преодолена.
– Вадька, ты дурачок. Тебе что, жалко денег?
– Жалко, – с трудом отвечал я (и сразу от легких до начала языка все начинало гореть). – лучше Игорешке отдай. Они уж и так ничего не понимают. А мандаринки им и так носят.
Перерыв… Вот лучше бы я чего дельного сказал. Но все, возможность израсходована, теперь придется молчать, чтобы отдышаться.
Я внутри отдышиваюсь. Не хриплю с высунутым языком, как собака или как Саныч, как-то под кожей это все происходит. У меня внутри язык высовывается, между сердцем и легкими, и хрипит, булькает, кидая слюни. Причем, что характерно, шлепать на ноутбуке у меня получается запросто. Вот что значит десятки лет за компом. Я сам его беру из-под кровати, сам поднимаюсь, это тяжело. А вот когда писать начинаю – то вoобще без проблем. Руки так и летают. Только иногда голова выключается и пальцы начинают сами писать по клаве какие-то дикие буквознаки, так что потом приходится долго стирать и перепечатывать. Но это не беда – мы к этому привычные!
Сегодня перевезли в одиночную палату. У меня даже получилось лихо перекувыркнуться на носилки самостоятельно, и почти не задохнулся. Палата большая, длинная, с еще двумя койками без матрацев. Я нахожусь теперь на первом этаже, чуть ниже уровня земли. Видно прохожих. После обеда подходили дети, долго пялились в окошко и корчили рожи. Я им тоже корчил, причем куда страшнее, чем они. Они признали поражение и ушли.
Недостатки нового жилья, однако, серьезные. Раньше была возможность любоваться на дедов, и чувствовать свое превосходство. Дерево за окном приносило эмоции если не положительные, то, хотя бы, спокойные. А здесь прохожие, не понимающие своего счастья от жизни, наоборот, заставляют меня чувствовать себя тем, кто я и есть – подыхающей развалиной.
Плакал. Причем, прослышал, когда сестры куда-то ушли, и в коридоре стало тихо, и плакал, не как суровый матрос со шрамом на лице, а громко, с завываниями, сморканиями и всхлипываниями. С трудом потом вытирал следы этакой слабости. Солнце светит, оставляя на полу лучи с пигментов краски от стекла.
Врач, молодой циник, когда я его спросил:
– Сергей. Скажите, неделю я еще протяну? – ответил, что да. И добавил:
– Вадим, вы не ребенок, и я тем более. Вам скоро будет совсем плохо. Постарайтесь сейчас все юридические вопросы уладить. А то сами знаете, потом семья замучается по судам и собесам ходить.
Но я все равно ему благодарен. Я спокоен, я готов. И сам Сергей поклялся, что жене ничего не скажет. Пусть хотя бы эту неделю она проживет более-менее спокойно. Наплачется еще. Я даже пока не говорил ей, чтобы не плакала, когда я умру. Только смеялась. А мне плакать не долго уже осталось.
Умирать не страшно. Даже интересно. Страшно понять, что ты прожил это жизнь зря. Страшно, что поймешь это не только ты.
Гибнут стада, Родня умирает, И смертен ты сам; Но смерти не ведает Громкая слава Деяний достойных.Это Старшая Эдда. Викинги-отчаюги знали, что человек будет жить только в памяти людей. И жили они не сколько ради того, чтобы хорошо встретили там, сколько ради того, чтобы не забывали здесь.
Здорово умирать с шашкой на коне и с песней на устах, оставляя имя и память о себе на тысячи лет. Страшно умирать на простынях с дырками и штампами, елозя задницей по «утке». Страшно улыбаться жене и сыну, и врать, что стало намного лучше и планировать, где что будем сажать на даче и куда поедем в отпуск. Я в этот отпуск полечу куда как первее Нади, и вообще не факт, что там мы встретимся. Страшно жрать свои любимые голубцы и фаршированный перец, и представлять, как Надя их готовила на нашей кухоньке с красными шторами и скатертью в горошек и улыбалась.