Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Малькольм в замешательстве отвернулся. Когда Маргарет разыгрывала мелодрамы, его брак начинал казаться ему мезальянсом.

Артур сидел и размышлял: ни колонии, ни самоубийство его не устраивали.

— Ладно, — буркнул он наконец, — я что-то устал, пойду лучше на боковую. Утро вечера мудренее.

Маргарет встала и погладила его по голове.

— Чего уж там, — сказал он, — «до свадьбы заживет», как говорила наша нянька.

Эта откровенная попытка разжалобить ее вызвала у Маргарет отвращение.

— Виски и сифон ты найдешь у себя в комнате, — бросила она холодно.

— Да, да, глотни-ка на ночь, — крикнул Малькольм в прямую по-военному спину удалявшегося шурина. Через минуту он вздохнул: — Слава богу, с этим покончено! Бедный Артур. Надеюсь, ему еще улыбнется счастье.

— Нет, Малькольм, — с силой сказала Маргарет. — Все это, конечно, тягостно, но надо смотреть правде в глаза. Артур никогда не будет счастлив, он весь прогнил, он — труп. А мы — живые, и если мы хотим жить, лучше держаться подальше от заразы.

Малькольм с восхищением посмотрел на жену: не убегать от правды, встречать

жизнь лицом к лицу — так, конечно, и надо. Он немного поразмышлял над ее словами… да, Артур, несомненно, прогнил, погиб и для общества, и для себя, а они с Маргарет воплощают все живое, все прогрессивное, как в личном плане, так и в общественном. Но, несмотря на всю ее здравую логику, он не чувствовал удовлетворения. Весь вечер ему было как-то не по себе.

Перевод М. Зинде

Мамочкино чувство юмора

Дональд проснулся в шесть часов и сразу услышал такие знакомые отголоски суетливой деятельности — торопливые шажки туда-сюда, как будто мыши снуют за стеной, указания кухарке негромким, но внятным шепотком. Так и есть, его родительница уже на ногах и хлопочет по дому в стремлении окружить его после дороги сугубой заботливостью. За слишком долгие годы совместной жизни он научился безошибочно толковать каждый звук, производимый ею, и теперь по девической живости ее движений быстро угадал, что она не только гордится, как всегда, тем, что рано встает, но и рада его возвращению. Нарочитая предупредительность, чтобы ему не к чему было придраться, попытки заручиться впрок его расположением, выслужиться перед ним, дабы малейшее его притязание на независимость выглядело как черная неблагодарность. Редкий великомученик сумел бы идти на казнь столь отважно, как его мать шествовала на плаху, собственноручно возведенную для себя.

Отчего в этих домашних звуках так настойчиво слышится укор? Как будто любое из этих дел нельзя было спокойно начать часом позже, тем более что, стараясь не шуметь, работаешь хуже, а сил тратишь больше и, конечно же, все эти жертвы — ради него.

Нет, думал он уныло, мне с нею не совладать. «Поединок миссис Каррингтон с сыном за обладание его независимостью не вызвал у зрителей особого интереса — слишком неравны были силы. Миссис Каррингтон, хотя и ветеран на ринге, вела борьбу с прежней несокрушимой волей к победе, удар ее с годами нисколько не утратил свою мощь. По быстроте реакции и тактике ведения боя она бесспорно превосходила противника, который с первых же минут обнаружил несобранность и вялость. Благодаря стремительным броскам из одного угла ринга в другой, она казалась вездесущей, проводя серии ударов из самых неожиданных положений». Какая возмутительная нелепость, размышлял он, она полна добродетелей, и именно из-за этих добродетелей жить с ней невыносимо. И до чего обидно, что окружающие так часто на ее стороне, так часто поддаются ее обаянию — буквально все, не считая немногих близких его друзей, которых ей не удалось присвоить, и за это они, понятно, зачислены в разряд «невозможных». «Мама у тебя — прелесть, совершенно свой парень, — говорили ему, — такая общительная, живая, такое потрясающее чувство юмора!» И ведь чистая правда, ничего не скажешь. По временам она казалась совсем девчонкой — походка, даже лицо — и умела быть превосходным товарищем, легким на подъем, способным в самое будничное событие внести дух романтики. Вечно поглощенная заботами по дому, готова была в одну минуту все бросить, чтобы хоть ненадолго разделить с ним его жизнь. «Не я подчиняюсь дому, а он мне», — повторяла она. Вставала она в шесть утра, спать ложилась не раньше двенадцати, так что времени у нее, как она уверяла, на все хватало с лихвой. Страдать приходилось другим домочадцам. Дональд, оглядываясь назад, не мог припомнить, чтобы хоть раз вернулся из театра или из гостей без тягостной уверенности, что его еще добрый час будут мурыжить и лишь после этого позволят в изнеможении рухнуть в постель. То ей необходимо написать письмо и требуется его совет, то нужно что-нибудь доделать на кухне и хорошо бы он помог, а на худой конец, за неимением других занятий, она затевала возню с приготовлением для него на сон грядущий чашки чая и подавала ее ему в постель. «Честное слово, для меня это самые отрадные минуты за весь день, — говорила она, устраиваясь в кресле. — Наконец-то нам с тобой можно перевести дух. Ну и шляпка сегодня была на Ольге — с ума сойти…» Похвальное нежелание подчинить себя будничному однообразию, скромная дань богеме, а в итоге оба они постоянно чуточку переутомлены, чуточку слишком взвинчены.

Из-за стены, словно бы нагнетая подспудное напряжение, свойственное его жизни дома, долетел голос миссис Каррингтон, бодрый, с оттенком металла, от которого Дональда пробрал холодок, хоть он и пригрелся в постели.

— Глупости, милая моя, — говорила она кухарке. — Вы обожаете стоять в очередях, и прекрасно это знаете. Вы там как рыба в воде, хлебом вас не корми, дай постоять в очереди.

Есть в этом что-то непристойное, решил он, — чтобы родная мать до такой степени вошла в образ медицинской сестры. Сложнее было решить, который из ее двух голосов особенно подходит для больничной палаты. Нежный, воркующий, какой она приберегала для минут задушевной близости, вселял в него особенное недоверие, как откровенный призыв к капитуляции. Но всерьез бесила его неунывающая пронзительность ее каждодневной болтовни — ладно бы просто резала слух, хуже, что в ней точно в зеркале отражалось существо толстокожее и деспотическое. Целыми днями она растекалась по дому неиссякаемым потоком плоских острот и банальных истин. И этот выбор слов, как бы нарочно рассчитанный на то, чтобы лишить родной язык малейших признаков благообразия! Нельзя

сказать, чтобы миссис Каррингтон злоупотребляла старомодным жаргоном, подобно мисс Резерфорд, которая всегда на что-то «плюет с высокого дерева», а к чему-то «неровно дышит», или подобно тете Норе с ее совсем уж допотопными «мировецкий» и «неважнецкий». Дональду не раз приходило в голову, что фразеологию, которой пользуется его мамочка, вернее всего найдешь в английских переводах либретто или учебниках французского и немецкого, по каким его учили в школе. Дождь у нее непременно «лил как из ведра», не считая тех случаев, когда похоже было, что он «пройдет стороной». Элис Стокфилд ходит «как в воду опущенная» — впрочем, она «всегда принимает все слишком близко к сердцу». Роджер Грант — разумеется, «не Аполлон», но что поделаешь, если она «определенно питает к нему слабость». Как часто в конце тяжелого дня он с содроганием ждал, когда же будет выдана очередная навязшая в зубах поговорка, и боялся это показать, заранее зная, что попытка навести критику вызовет либо оскорбленное молчание, либо тяжеловесное, как паровой каток, сокрушительное подтрунивание, подавляющую мощь ее убийственного юмора. Вот и сейчас, в эту минуту, она «отводит душу», балагуря с кухаркой.

— Глянуть на нас со стороны — наверное, чистый смех, мэм, — услышал он голос кухарки.

— Еще бы! — подхватила его мать. — Стоим, у вас все лицо в муке, на мне зеленое жуткое платье столетней давности, а на полу перед нами — пудинг. Вы обратили внимание, как этот человек на нас смотрел? А вечером, когда приехал домой, в Сербитон, — там ли обитают налоговые инспекторы, не поручусь, но ручаюсь, что за обедом он рассказывал жене, как встретил двух ненормальных, — и верно, разве не шалая компания подобралась у нас в доме?

Те же привычные шуточки в уютном семейном кругу, думал он, то же довольство своим привычным маленьким миром. Беда в том, что, нападая на нее, сознаешь, что совершаешь великую несправедливость. Была бы она не его мать, а чужая, он воспринимал бы все это иначе. Она умела зорко подмечать смешное и, что встречается реже, в полной мере ценить веселье — уж если ты шел с ней куда-нибудь, то смеялся «до упаду», для нее это было первое удовольствие. «Редкий в женщине дар — способность смеяться над собой», как выразился майор Эшли. И точно — при случае она была не прочь высмеять свою же привычку уснащать речь прибаутками, которые так его раздражали: «Тут я, с присущей мне находчивостью и остроумием, возражаю ему…» Посмеивается над собой, но с каким благодушием, желчно думал Дональд. Ни тени подлинного осуждения в этих шуточках! Нет, подлинное осуждение она приберегала для другого — для взглядов, которых ей не понять, красоты, которую ей не дано видеть, для чувств, которых ей не оценить. «Боже меня избави от юмора истинно достойной женщины», — проговорил он вслух.

Точно в насмешку над ним, веселая болтовня за стеной стала громче. Время короткой передышки, дарованной ему, явно истекало. Еще немного, и мамочка заполонит собою комнату с хозяйской беспардонностью, как бы скрепленной печатью утреннего поцелуя. Дональд обвел глазами спальню с чувством глубокого отвращения. На безликой обстановке, старательно выдержанной в «хорошем тоне», повсюду видны были мертвящие следы ее руки. И как ей нравится при этом подчеркивать, что здесь — его владения, «Дональдово царство». Теперь она будет стремиться сделать событие из того, что он вернулся, будет ждать от него слов о том, как он счастлив, что снова дома, — что ж, ей придется самой сказать их за него. Ничего нет противней, чем делать вид, будто он и вправду живет отдельно. «Культурные люди не могут сидеть друг у друга на голове», «у каждого должен быть свой уголок, в котором он может делать, что ему заблагорассудится» — такова была первая заповедь домашнего устава, которую мамочка повторяла изо дня в день. Сколько он себя помнит, она внушала ему, что он у себя полный хозяин, а сама при каждом удобном случае вторгалась к нему, из-за чего у них постоянно возникали трения. В детстве, когда он еще пытался восставать, она умела обратить в оружие против него самый миф о его независимости. «Помни, Дональд, — любила она говорить, — я у тебя всего лишь гостья, а гостей положено принимать хоть мало-мальски учтиво».

По временам ему чудилось, что эта комната — поле боя, усеянное останками его былых надежд. Она воскрешала перед ним череду еще более удручающих картин — дни болезни, когда он лежал в кроватке, окруженный неумеренными и приторными изъявлениями материнской любви; вечерние трапезы в детской, когда из него вытягивали каждую его сокровенную выдумку и мечту, высмеивали и отметали прочь, как пустые бредни; часы занятий и грез в отрочестве, безнадежно испорченные нескончаемыми придирками, подтруниванием, вздорными поручениями; одна и та же тошнотворная бессмыслица вот уже больше двадцати лет. За эти годы их с матерью связало сложное переплетение товарищества и вражды, скрепленное изнутри нитями любви и ненависти. Шло время, и по мере того как она все плотнее обвивала своими кольцами его жизнь, разрушая нравственные ткани его «я», дробя и размягчая, чтобы легче было в конце концов заглотать, вражда и ненависть мало-помалу брали верх.

— «Ужасный гость в ночи без сна, кровь леденящий бред»[16], — продекламировал он.

Поцелуй, которым мать наградила его, внеся в комнату поднос с завтраком, был деловит и мимолетен — яд таился в жесте, которым она потрепала сына по голове, взъерошив ему волосы. Сия процедура повторялась с тех пор, как ему пошел тринадцатый год, и прежде сопровождалась присказкой, навязшей в зубах со школьной скамьи: «Мы теперь взрослые и не любим поцелуев — да, сыночек? Но для мамочки мы все равно маленькие». Он видел, что сегодня она жаждет от него проявлений любви, по которым успела стосковаться за те полгода, что его не было, — ну и пусть, что до него, он поведет борьбу `a l’outrance[17].

Поделиться с друзьями: