Рассказы
Шрифт:
Он открыл последнюю монографию о Дю Белле и прочел несколько страниц, но из-за того, что напротив сидела Дженни, чтение как-то не шло, и он загляделся в окошко. Поезд катил уже по кембриджширской равнине: гладь травы, порыжелой от летнего зноя, сетью расчертили ручьи и речушки, густо поросшие камышом под ветвями подстриженных ив; лишь изредка что-нибудь среди этого однообразия задержит на себе взгляд: черно-белые кляксы коров на выгоне, обветшалая симметрия георгианской усадьбы, золотистая рябь перелесков на сентябрьском ветру и — приметы наползающей урбанизации — участки мелких арендаторов за проволочной оградой, где между сарайчиками вспыхнет иногда белым пятном то вереница гусей, то коза. Странно, как подумаешь, что родовое гнездо, которое в таких теплых, радостных тонах — сказать бы «уютных», да испохабили это слово — рисовала ему Дженни, свито в такой невзрачной, почти унылой местности. Впрочем, приглядываясь, Питер постепенно ощутил, что
Он попытался составить для себя их семейный портрет по подробным описаниям Дженни. Теплые, непосредственные картинки ее детства так отличались от обстановки, в которой вырос он сам, что порой с трудом укладывались в сознании. Уважение к родителям — это он понимал, как понимал приятие общепризнанных установлений и обрядов, либо, наоборот, бунт против них, однако за конкурсами на стипендии, за сдачей экзаменов ему недосуг было искать той сокровенной близости, той, можно сказать, страстной дружбы, о которых говорила Дженни, а потом, едва ли подобные поползновения нашли бы поддержку и сочувствие у его родителей, чьи жесткие представления о семейной субординации была способна слегка смягчить лишь честолюбивая забота о будущем сына. Ему так нравилась свобода, непринужденность отношений в доме Кокшоттов — он только очень боялся, что может сам не понравиться ее родным.
Ясно, что надежней всего будет дружелюбно помалкивать, доверив Дженни роль толмача, с которой она столько раз справлялась в Лондоне. Отца она обожала, и, судя по всему, он ее — тоже. Добряк, богатый адвокат, который так рано оставил практику, производил, по ее рассказам, и в самом деле прелестное впечатление: его любовь к сельской Англии, увлеченность родной стариной, редкая взыскательность в творчестве — причина того, что он так мало печатался, а все написанное отделывал вновь и вновь, добиваясь совершенства. Ископаемое, понятно, но при всем том — человек занятный и милый; не оплошать бы только, упустив что-то важное из бессчетных гипотез привилегированного класса, сообразно которым, судя по всему, жил мистер Кокшотт, хотя и тут многое для него прояснилось благодаря Дженни.
Образ ее мачехи, Нэн, представлялся ему более смутно. Другие на месте младших Кокшоттов враждебно восприняли бы вторжение в их семью чужой женщины, американки, но Дженни с братом, по всей видимости, приняли Нэн безоговорочно, хотя у нее явно были особенности, с которыми Дженни не удалось свыкнуться, недаром, излагая то или иное событие, она редко забывала прибавить с усмешкой, что мачеха держалась при этом «в трогательном соответствии с понятием „янки“». Питер, мысленно представляя себе говорливых, не в меру ретивых американок, которых знал по университету, счел, что это нелестная характеристика, но он не мог претендовать на исчерпывающее знакомство с предметом, а Дженни объяснила, что американцы-южане — это совсем другое дело, «совершенные англичане, в сущности, только плюс к этому еще особый шик, за какой любая англичанка отдаст последнее». Видно, весьма достойная особа эта Нэн, решил Питер, хотя при мысли о ней на душе чуточку тревожно.
Еще был Хеймиш, брат Дженни, товарищ ее детства и непременный участник блаженных забав, рожденных ее прихотливым воображением. Дженни специально предупредила, что Хеймиш — не интеллектуал, зато он тонкий знаток сельской жизни и по тем вопросам, которые занимают его, прочел, кажется, все на свете. Ей нравилось, что о самых разных предметах он выработал себе независимое суждение — имеет свою жизненную философию, собственные взгляды на искусство и политику. Иные из этих взглядов отдавали, казалось Питеру, чудачеством и, пожалуй, излишней самонадеянностью, но, с другой стороны, Хеймишу было всего двадцать два года, а когда человек молод, как справедливо заметила Дженни, не важно, какие у него взгляды, — важно, что он умеет мыслить самостоятельно. С таким самое главное — проявлять сугубую деликатность, размышлял Питер, вспоминая, как упорно сам в его годы чурался нешаблонных суждений — преимущественно из застенчивости… Ну, и была, наконец, Флопси, двоюродная тетушка, что ли, — он никак не мог толком разобраться, кем она им приходится. В его практике это определенно был первый такой случай — нет, он и прежде встречал в знакомых семьях пожилых одиноких родственниц, но те лишь хлопотали по дому, судачили в своем женском кругу, делали добрые дела и тем ограничивались. Флопси же была несравненно более значительной персоной — мало того что вела все хозяйство, а это уже изрядная нагрузка, когда имеешь дело с такой неуправляемой семейкой, но еще и выступала в роли их поверенной во всех невзгодах.
Поразительно, до чего даже столь независимое существо, как Дженни, полагалось на ее советы, видно, это и в самом деле редкий человек. У Питера, после того как он наслушался о ее неумении кривить душой, ее житейской мудрости и неожиданных вспышках озорства, было такое ощущение, будто он уже знает ее и любит, дай только бог, чтобы не оказалось, что сам он безнадежно противоречит ее представлениям о том, какой Дженни нужен в идеале молодой человек, — одна надежда, что при таком умении читать в сердцах добрая женщина сумеет разглядеть за внешней неловкостью его большое чувство к Дженни. Да и вообще, решил он, если что-то пойдет не так, виноват будет он один, потому что, честное слово, это счастье — познакомиться с такими людьми — необыкновенными и в то же время сердечными, простыми, а главное, познакомиться с семьею Дженни.На полустанке, выйдя из вагона, Дженни мельком оглянулась на Питера:
— Трусишь? — И когда Питер кивнул, прибавила — Вот и напрасно. Уверена, они тебе придутся по вкусу, а ты им и подавно, это я точно знаю. В любом случае тому, кто окажется не на высоте, придется держать ответ передо мной. Так что имей в виду, — заключила она с напускной строгостью.
На платформу внезапным порывом налетел ветер, заставив Дженни схватиться за шляпку из красной соломки, лихо сдвинутую набекрень, разметал ее густые темные локоны, и на них заиграло солнце, облепил ее стройное тело белым в цветочек платьем, выставив напоказ ее длинные красивые ноги. Питера в тот же миг пронзило желание, и ему стало не по себе при мысли о неудобстве, с которым будут сопряжены эти дни, — в силах ли он соблюсти обет целомудрия, данный ими на это время друг другу из уважения к чувствам старших?
Однако ими уже завладела Нэн, и желание поневоле отступило.
— Голубушка, — растягивая слова на южный манер, приговаривала Нэн, порывисто обняв Дженни за шею. — Голубушка моя, как я тебе рада. Ведь знаю, что недели не прошло, а будто век не виделись.
— Нэн! — крикнула Дженни и повисла на ней, взбрыкнув ногами, как девчонка. — Нэн, это и есть Питер. Знакомься, Питер, это Нэн.
Загорелое, кровь с молоком лицо со вздернутым веснушчатым носом обратилось к Питеру, голубые глаза взглянули на него откровенно и прямо, и Нэн расцвела добродушной широкой улыбкой, открыв за мягкими большими губами ровные белые зубы.
— Да ну? — сказала она, крепко тряхнув Питеру руку. — Как славно. Просто славно. — Она опять повернулась к Дженни, легонько отстранив ее от себя. — Ужас какая бледненькая. Страшно подумать, как ты в этом гнусном городе дышишь копотью, когда здесь такая благодать. Осень у нас тут, Питер, бывает сказочная.
— Осень как осень, — сказала Дженни. — Такая же, как везде.
— Нет уж, извини. Здесь все особенное. Вот погодите, Питер, увидите, какие у нас деревья — роскошь, великаны, все в пурпуре, в золоте. Заранее предупреждаю, не влюбитесь в наши места — можете не рассчитывать на мое расположение. Только вы обязательно влюбитесь, вы — человек не городской, достаточно взглянуть на эти богатырские плечи. Он мне нравится, твой Питер, — объявила она Дженни.
— Вот видишь, милый, ты понравился.
— Да что же это, боже мой! — вскричала Нэн. — Полюбуйтесь, Хеймиш даже не потрудился вылезти из машины! — Она показала на черноволосого юношу, сидящего на заднем сиденье серой машины, к которой они направлялись и где его длинным ногам явно не хватало места.
Питер вздрогнул, когда с мужского лица на него глянули глаза Дженни. Он решил, что настала минута заявить о себе с определенностью.
— Здравствуйте, Хеймиш, — сказал он с улыбкой, казалось бы располагающей, но Хеймиш и не поглядел в его сторону.
— Платьице — легкий кошмар, — процедил он невнятно сквозь трубку, зажатую в зубах.
— Все лучше, чем зеленый галстук при голубой рубашке, — парировала Дженни. — Ей-богу, миленький, при таком вкусе тобой пора заняться, благо я здесь.
— Паркинсониха, слышь ты, опять разрешилась — слава те, Христос, благополучно, как-никак восьмого принесла, мать моя, и народился горбатенький, ровно верблюд.
— Родимые мои, что деется, — сказала его сестра, — а ведь такая хорошая бабочка. Как нарекли-то дите?
— Не окрестили покамест — ну, как в ём бес сидит.
— И то, — сказала Дженни. — Очень свободно.
— Слушайте, вы! — вмешалась Нэн. — Ради бога! Что только Питер о вас подумает? Ну, разве не шалая парочка? Смотрите — Питер, бедный, стоит и удивляется, куда это он попал. — Питер порывался объяснить, что ему понятна эта сценка из жизни местных селян, однако Нэн не дала ему проявить понимание: — От меня, дружок, можете не скрывать. Я прекрасно знаю, что у вас сейчас на уме: «Каким шальным ветром меня занесло в эту шалую компанию?» Такие они и есть — шалые Кокшотты… Слушай, мой друг, — это уже относилось к Дженни, сидящей сзади в машине, — с закуской обстоит из рук вон, я как-то ничего не удосужилась приготовить, чем вас теперь кормить и поить, детки, одному богу известно.