Разлад
Шрифт:
– Что это ты надумал? Зачем деньги? Ведь не твоя квартира, для дочери сделал. И ордер, и дарственная – все на нее. – Кивнул на Ирину. Сидела тут же. Молчала. Листала какой-то журнал. – Ты там сбоку припёку. Или думаешь, для тебя старался? Лучше костюм себе купи. Пайщик ты голоштанный». И деньги к краешку стола отодвинул. По-барски. Небрежно. Двумя пальцами. Одна стопка рассыпалась. Разноцветными голубями полетели денежные купюры на ковер. Ирина кинулась поднимать. Илья Ильич схватил за руку: «Не смей». Она вырвалась: «Ты что? Это же деньги!» Собрала, аккуратно сложила в стопочку. И долго стояла, не выпуская ее из рук.
– Купи себе что-нибудь,– небрежно обронил тесть, – а то совсем обносилась с этой экономией. – И добавил с ехидцей: – Оно,
Илья Ильич взъярился, побледнел:
– Не бери. Не нуждаемся, – закричал на Ирину.
Она надула губы:
– Не смей на меня кричать. – И поцеловала отца: – Спасибо, папочка!
А тот уже заранее щеку подставил. Кого-кого, а свою дочь хорошо знал.
С тех пор у Ильи Ильича с тестем горшки врозь. Возненавидел его и себя заодно шпынял без жалости:
«Зачем поперся со своим свиным рылом в их калашный ряд? Решил, что мир перевернулся? Что все волки стали овцами? Как же! Жди! Братство. Равенство».
Сколько воды утекло с той поры. Казалось бы, все забылось. Зарубцевалось. Ан нет! Только тронул, тотчас заболело, заныло.
10
Уже давно проехал домишки Заречья. Центр засиял огнями рекламы. Илья Ильич угрюмо глядел в трамвайное окно. «Прав Санька. Тысячу раз прав, – раскаяние и гнев бушевали в нем, – ни Антон Петрович, ни вся эта шайка- лейка нахапанное добро из рук за спасибо не выпустят. Тут сила нужна. Сила! А я парня норовил согнуть. Силки на него накидывал, в которых сам всю жизнь пробарахтался».
Страх сковал, когда узнал о том, что сын замешан в демонстрации около роддома, на Рогожной. Тотчас кинулся домой. Ирина лежала с компрессом на лбу: «Знаешь?» Илья Ильич сдержанно кивнул. Все еще не верилось. Казалось, что дурной сон. Ворвался в комнату сына. Тот сидел за столом, уткнувшись в какой-то учебник. «Это правда?» – выдохнул Илья Ильич и замер в ожидании. Санька отложил книгу, нахмурился: «Правда!». Илье Ильичу захотелось завыть, закричать от ужаса. Но он сдержал себя. Спокойно, подчеркнуто-безразлично бросил: «Что же теперь будет?» Санька неопределенно пожал плечами. «Ну так я тебе скажу, что будет», – взвился Илья Ильич. В дверь кто-то позвонил. Илья Ильич замер. «Не пущу!» – Он оттолкнул рванувшегося к двери Саньку. На цыпочках, старась не скрипнуть ни одной половицей, прокрался в прихожую. В мыслях было только одно: «Так просто я им своего сына не отдам». Осторожно заглянул в глазок – за дверью стояла соседка. Негнувшимися руками начал открывать дверь. Внезапно обожгло: «А вдруг прячутся в кабине лифта».
«Это Ирине», – соседка сунула ему в руки какой-то пакет. Он стоял, глядя на нее дикими, не понимающими глазами. Казалось нелепым и ужасным, что сейчас, когда благополучие, а может быть, и судьба его сына висит на волоске, люди могут заниматься еще какими-то другими делами. Потом пришел в себя. Когда вернулся в комнату сына, в душе уже не было ни злобы, ни ярости. Только тихое отчаяние.
– Ну как же тебя угораздило? – спросил он устало.
– Оставь, отец! Хватит! Я сам себе хозяин. Не хочу жить так, как вы – с оглядкой, с опаской! Не хочу!
В его словах прозвучало столько ожесточенной непримиримости, что Илья Ильич ужаснулся. Ему невыносимо больно стало глядеть на эти узкие, дергающиеся губы, на тонкий нос с побелевшими ноздрями. Он утомленно прикрыл глаза. Несколько минут сидел молча. Потом спросил тихо, еле слышно:
– Ты видел, как кладут асфальт? Санька удивленно вскинул глаза.
– Идет каток, а за ним ни бугорка, ни выступа. Гладь! То же и с вами сделают. Сомнут! – крикнул он с болью. – Понимаешь, сомнут. Ведь это же махина!
Санька насмешливо поглядел. Усмехнулся: «Кончай, отец! Меня запугиваешь, а на самом лица нет. – И вдруг вспылил: – Ты в дедовой больнице был? Полный коммунизм. Верно? Ковровые дорожки, палаты на одного.
Телефоны, телевизоры. На завтрак икорка, балычок. А у нас в ожоговом дети в коридорах лежат. Перловкой давятся. Им белье лишний раз не поменяют. Я деду сказал, а он на меня глаза выкатил: «Заслужил!»Илья Ильич непроизвольно оглянулся на дверь: «Не дай Б-г Ирина услышит. И без того всю жизнь попреки, скандалы: «Настраиваешь Саньку против моих». Он нервически дернулся. Пробормотал: «Не кричи. Мать отдыхает». Сын проницательно посмотрел. Понимающе, словно Илья Ильич был несмышленым ребенком, улыбнулся, покачал головой:
– Погано ты живешь, отец! Как страус. Хочешь, я тебе скажу, сколько у тебя правд? Одна – для тебя, другая – для мамы, – он загибал палец за пальцем, Илье Ильичу казалось, будто пощечины сыплет, – третья для меня. Еще, наверное, и четвертая есть. Так сказать, для наружного потребления, в общественных местах. А потом стонешь, возмущаешься, почему плохо живем. Да потому и плохо, что все словно в рот воды набрали. Видят и помалкивают. Вот и выходит, что среди нас нет ни правых, ни виноватых. Все в круговой поруке. Все в одной грязи вываляны.
Илья Ильич молча слушал беспощадные, безжалостные, как удары хлыстом, слова. Следил глазами за тем, как сын мечется, бегает по комнате. Когда попадал в конус света, на его лице становилась видна светящаяся белобрысая щетинка: «Вот и вырос парень. Пришел мой черед ответ держать. Казалось, еще вчера сам эдаким козленком так и норовил боднуть тестя. Тот твердел лицом. Супил брови. Отделывался абзацами из передовиц. И все наставлял, бывало: «Ты поостерегся бы! Язык – твой враг». Первое время удивлялся: «Как же можно дела вершить, если с такой оглядкой живете?» Тесть мрачнел, поджимал губы: «Сразу видно – жареный петух тебя не клевал. Дисциплина для тебя – пустой звук». Ну и что изменилось с той поры? Обтесали тебя, как то бревно, чтоб нигде ни сучка ни задоринки не было. Но воз-то и поныне там. Только еще глубже увяз. По самую ступицу. – Неожиданно промелькнула горькая отчетливая мысль: – Чем дальше от нас уйдут наши дети, тем будет лучше. Здоровей. Что мы такое? Крошево, пыль. Из нас уже ничего путного не получится. Отцы и дети», – он хрипло, словно превозмогая себя, сглотнул тяжелый, горький комок, что подкатил к горлу. Санька остановился. Пристально посмотрел на отца, и в лице его что-то дрогнуло. Он подошел, положил руки на плечи Ильи Ильича.
– Пап, – почти как в детстве, тихонько, просительно промычал сын, Илья Ильич сжался, стараясь ни движением, ни взглядом не спугнуть этой минуты, – ты думаешь, я очертя голову полез. Не обдумывал, не взвешивал? Думаешь, страшно не было? Я транспарант в руки взял – чувствую, древко скользит. Гляжу – а у меня ладони мокрые. Но нельзя сейчас иначе. Нельзя. Вы нам выбора не оставили…»
Теперь, подъезжая к дому, вновь перебирал слово за словом: «А что? Прав парень. Прав. А самое обидное – и кивнуть не на кого. Сами кругом виноваты. Отдали все на откуп, а теперь возмущаемся. Конечно, отсиживались, отмалчивались. Чего себе-то врать? Вот теперь и хлебаем полной ложкой это хлебово. А все потому, что каждый ладил свою маленькую судьбинушку в одиночку. «Уж как- нибудь проскользну, прилажусь. Авось меня не тронет». Ан нет! Не вышло. Каждого нагнало! Чего же теперь скулить? Сам из таких».
11
Едва переступив порог дома, начал дозваниваться к тестю. Сперва на дачу. Но там никто не отзывался. Тогда набрал городской номер. Долго держал трубку у уха. Ждал. Наконец услышал тещин голос. Начал с места в карьер:
– Антон Петрович дома? – твердо решил все выяснить и обрубить одним махом.
– Ты что же, не знаешь? Тебе Ирина ничего не сказала? Вы в ссоре, что ли? – сыпала и сыпала, как горохом, теща. Наконец выдохнула: – В больнице он. Сегодня вечером увезли. Видно, эта история подкосила. Сам знаешь, какое его здоровье – на ладан дышит. Плох он. Совсем плох.