Разрыв
Шрифт:
Но вот же Пантеон — опять! С трудом понимаю как, но я снова здесь — иду по той же виколе, как в тот раз, когда я была здесь несколько лет назад, замужняя. Хотела ли я прийти сюда, сама того не зная? Вот та лавка, где мы купили бискотти! Даже кофейня на углу Пьяцца делла Ротонда пережила мой брак. Это торжество камней воодушевляет. Полдень накаляется. Кафе жмутся к краям площади, где испаряются лужицы тени. Захожу в Пантеон просто потому, что заходила сюда в прошлый раз.
В Риме два купола, один языческий, один христианский, и их постоянно сопоставляют друг с другом. Два взаимоисключающих образа жизни, они настолько же далеки друг от друга, как «холост» и «в браке»: выбор невелик. Купол собора Святого Петра, построенный с оглядкой на языческий Пантеон, должен был выйти больше, лучше, но спустя поколения неудач пригласили Микеланджело, чтобы тот переделал план. Поколения. Что ж, Рим не был построен за день. Даже сейчас, колеблясь между классицизмом и барокко, купол собора Святого Петра овальный, не идеально сферический. Спроектированный таким образом, что ему требовалось меньше опор, чем Пантеону, купол должен был выглядеть легче, но он так и не смог стать самонесущей конструкцией. Яйцо треснуло, и теперь его сковывают цепи. Ничто не удерживает купол Пантеона: он возведен вокруг круглого отверстия, дыры в центре потолка, берущей
В античном портике Пантеона, однако, изящества столько же, сколько в застекленной пристройке к коттеджу — в этом что-то есть? Есть. «Храм всех богов» — римская диковина, не претерпевшая конструктивных изменений, но вычищенная изнутри от старых богов, их позолоченные статуи сведены с крыши. Прямоугольный алтарь примиряет округлость языческого храма с христианским, отчего тот не кажется ни тем, ни другим. Сегодня пантеоном называют место погребения селебов, как например, храм в Париже, который зовут «Отелем высоких мужчин», и в этом его назначение; правители объединенной Италии, забытые по углам, — ненадежная христианская печать на их светском триумфе.
Hotel des Grands Hommes, он же Пантеон, Париж
Древние римляне не верили в богов, разве что когда те могли принести им победу в войне, или секс, или еду. Они знали, за что отвечают их боги, вплоть до богов дверных ручек или оконных рам. Трудно поверить, что римляне не поклонялись окулюсу, оку в потолке, его пустоте, его капризному взору, тому, как оно видит и как видится сквозь, как оно проливает смутный свет. Оно похоже на бога. Оно выглядит таким простым и правдивым, что художники по всему Риму впустили ложные окулюсы в закрытые купола католических церквей. Они всегда писали небо синим, порой со взбитыми облаками, а из окулюса Пантеона нисходит белый свет, одинаково устрашающий и прекрасный, и он, часто тусклый и равнодушный, отвечает тебе вопросом и иногда впускает дождь или, в очень редких случаях, снег.
Но возможно ли предположить, что, имея Бога, ты к нему не прибегнешь?{26}
Из-за того ли, что я вижу нечто, похожее на бога (или потому что оно видит меня), мне хочется молиться. Не потому что хочу верить — или вообще чего-то хочу. В школе меня научили повторять формулу, но так и не рассказали, для чего нужна молитва, а я не сумела сформулировать вопрос. Легкомысленные желания, словно загаданные под торт со свечами, казались чем-то непочтительным — обращением к неизвестным третьим лицам, благочестивой фальшивкой, и у меня так и не возникло дел, столь безотлагательных, чтобы прямой запрос стал не просто заполнением эфира. Однажды в школе нас повели на службу в настоящую церковь, мне было четырнадцать. Я надела черный свитер, черную юбку — на мой взгляд, неброские, — красную фетровую шляпу, красные кружевные перчатки без пальцев и колготки; такой костюм я посчитала не менее парадным, чем те, что я видела на службах по телику — единственном месте, помимо школы, где я наблюдала людей за молитвой. Я не думала, что выгляжу странно, скорее, что остальные прихожане не предприняли усилия, подобающего случаю. Тогда-то я и поняла, что такое молитва — что-то вроде перформанса.
Молитва — еще один способ говорить с тем, кого нет рядом, и это чем-то роднит ее с любовным письмом, чем-то — с актом письма, и в два последних, в отличие от первого, я верю. Конечно, мне нет необходимости молиться, если я пишу, и я бы не испытывала потребности писать, если бы молилась. Здесь, в Пантеоне, покинутом старыми богами, так и не заселенным новыми, под оком в потолке, где некуда присесть, не как в английской церкви, молитва — единственное место, где слова кажутся избыточными. Без слов не обойтись — Отче наш или еще что, — но можно не пытаться сказать ими что-то новое. Мне всё равно осточертел звук собственного голоса, с которым я путешествую, стараясь избегать других голосов, — того, что знает слишком много и выбирает длинные слова, или того, что говорит короткими, но длинные у него всегда припрятаны в рукаве. Сейчас я не хочу себя слышать, хочу просто повторять формулу. Она меня успокаивает, собирает, так я могу стоять тихонечко, не думать о словах. Молитва — сама по себе ответ.
Я выхожу, и мгновенно две юные голландки или немки протягивают мне телефон, просят сфотографировать их перед портиком, где разодетые мертвые центурионы позируют с туристами (за деньги), одалживая им пластиковые мечи и шлемы. Мне становится не по себе из-за количества людей, фотографирующих Пантеон: каждый из них увезёт домой свою версию одного и того же изображения. Как они узнают себя среди всех этих стоящих и улыбающихся, когда годы превратят их в призраков собственных образов? Видите женщину, которая старается вписать свое плоское тело в треугольник крыши? Волосы, как у подростка, блестящие, стройное тело, но стоит ей повернуться: лицо шестидесятилетней курильщицы, безволосые брови нарисованы над красивыми ясными глазами, под ними мешки и складки. Но губы ее — выше аккуратного гладкого подбородка — очерчены четко. Получается, она, как Рим, «сделала» один участок своей структуры, оставив другие как есть? Здесь, на Пьяцца делла Ротонда, как и в любом другом месте, первыми я замечаю женщин постарше. Кажется, я ищу в них признаки того, чем могла бы стать сама. Я ищу их с пятнадцати лет и до сих пор не нашла. Зрелые женщины в жизни не похожи на худых загорелых женщин с билбордов, которых я видела из окна поезда, или на крепких белых женщин, безропотно поддерживающих римские портики на протяжении многих лет. Гуляющие по площади женщины не представлены в архитектуре, поэтому я уверена, что они не настоящие, или даже если и настоящие, то женщины-подделки на рекламных щитах или высеченные в камне гораздо важнее. И все-таки я смотрю на них украдкой, зная, что в моем поглядывании есть что-то стыдное. Я стараюсь уловить что-то знакомое — девочку в женщине, как она туда попала, ее историю, — но ищу и что-то большее, возможность существования. Может быть, я распознaю ее, только когда придет моя очередь. Когда мне было двадцать, мне показалось, что я нашла ее, подходящую кандидатуру: женщина шла по торговому центру в моем бетонном новом городе, бывшем тогда всем, что я знала о колоннах и портиках. На ней были чулки сливового цвета, блестящие и необычные, какие можно выбрать только с любовью, чтобы себя порадовать, и наверняка дорогие. Выше блестел аккуратно подстриженный затылок, так сильно отличавшийся от филигранных причесок, которые при помощи плоек сооружали по утрам знакомые мне женщины в возрасте. Если однажды мне удастся стать женщиной в блестящих чулках, подумала я, — всё не было тщетно.
Как же я тщеславна.
Женщина
в чулках сливового цвета шла одна, и я смотрю только на одиноких пожилых женщин. Я отворачиваюсь от женщин с партнерами; для меня они будто уменьшены.Когда я была в Риме с мужчиной, за которым была замужем, я часто наблюдала за тем, как люди в парах достают ланч-боксы из рюкзаков друг друга, один держит карту, второй разглаживает, как они поправляют друг другу шляпы и ремешки от камер, выуживают билеты из карманов. Когда то же самое делали мы, я не была уверена, что хоть один из нас сумеет сделать это правильно, и всё смотрела на другие пары. В то время брак казался мне похожим на прощение, или нет, не на прощение — на признание, принятие — возраста, или смерти, или изменений, или их отсутствия. Я неустанно искала подсказки, как мне быть замужем, и искала их как в реальных людях, так и в персонажах книг и фильмов. Что я хотела у них разузнать: В каком возрасте приятнее быть замужем? Счастливее те, кто в браке давно, или молодожены? Будет брак успешным, если пожениться в юном возрасте или в зрелом; если отношения невинные или искушенные? Сколько времени супругам стоит проводить вместе, сколь сильно им позволено не соглашаться друг с другом? Чем, во всем этом, брак отличается от влюбленности? Я смотрела на пары, по которым казалось, будто их браки счастливые, и радовалась, если они слегка напоминали наш, и на пары, по которым казалось, будто их браки несчастливы, и утешалась, если наш выглядел лучше. После я чувствовала себя виноватой, потому что смотреть само по себе означало сомневаться в собственном браке. Скучные, однообразные женатые пары: почему мне кажется, что я ничему не могу у них научиться? Успешный брак рассеивается в безмолвие. Что-то распадается перед лицом этого слова.
Замужем? Так много несказанного, ненаписанного остается в тени этого высокого слова. Замужем. Называла ли я это любовью? Довольно долго да, затем нет. Зависит от того, что для тебя любовь — вес многих лет или одного мгновения. А где бы вы провели черту: первый взгляд, полгода, пять лет, десять? Поделитесь, если знаете, потому что у меня нет ответа. Знаю только, что между любовью и влюбленностью есть разница. Если бы не этот зазор, хватило бы одного слова. Необходимо мгновение любви для того, чтобы любовь повторялась, хотя, как любой клон, она может непредвиденно мутировать. Зная тебя всего пару месяцев, я уже была готова сказать любовь или предъявить право называть так нашу историю.
Диалектика «повторения» несложна, ведь то, что повторяется, имело место, иначе нельзя было бы и повторить, но именно то обстоятельство, что это уже было, придает повторению новизну {27} .
Так много историй о любви, и так мало — о браке, всюду лишь только истории о том, что было до; иногда — что после. Брак засасывает все истории в свою черную дыру, чтобы затем вывести их через новое поколение. Даже когда в настоящем мы говорим «я замужем», мы отсылаем к свершившемуся, к уже рассказанной истории. Мне до сих пор приходят свадебные приглашения по случаю брачного союза таких-то… как будто я могу быть свидетельницей всего спектра близости: каждого завтрака, того, как он держит нож, того, как она отпивает чай [37] , маленьких проявлений нежности или не-нежности: как это бывает: секс, ссоры, примирения, от и до. Во время некоторых свадебных церемоний до сих пор говорят женатое положение — состояние твердого тела, обратное действию. В твердотельном накопителе нового ноутбука, который я взяла с собой, нет движущихся частей. Он сохраняет данные «постоянно» и непрерывно реорганизует память нелинейным образом, перерабатывая прошлое в настоящее. Информацию нельзя необратимо удалить, разве что специальным методом, но, если диск ломается, как правило, все данные — вся история — исчезают. Я не в силах подобрать слова, чтобы описать безмолвие в самой сердцевине брака, а я там была. Мне всё еще интересно, что приходит на смену словам. Неудивительно, что я предпочла романтику, интернет, переписку, безвоздушный твиттер, где у людей нет ни мужей, ни жен, ни семей. Можно ли поселиться там навсегда? Да, если тебе нравится писать. Просто нажимай
37
The way he holds his knife, the way she sips her tea (англ.). Парафраз песни Фрэнка Синатры «They Can’t Take That Away from Me» (1937).
Возврат
возврат
Возврат.
Жарко, жарко. Сейчас, наверное, около шести вечера. Ищу, куда бы сесть, и нахожу еще один камень, переприспособленный. Мне неизвестно, чем он был раньше, — только то, для чего он служит теперь. Я вынимаю сигарету, будто призванную оскорбить благоразумные пары с их упакованными бутербродами. Хочу быть их противоположностью — максимальный артериальный удар по всем фронтам. Без распорядка обедов и ужинов я курю больше. Прием пищи в отпуске структурирует время, скуку: сигарета — предлог для равноценной паузы, а путешествие разрешает мне плохо питаться и курить. Курящие друзья предупреждали меня о вредности курения, но делали это с хитрой улыбочкой. Хотели, чтобы я присоединилась к их клубу — клубу жаждущих смерти, а не брака. Здесь, вдали от дома, где то, что я делаю, не жизнеподобно, смерть не может меня достать — и холестерин тоже. В любом случае есть мне не хочется. После Ниццы я почти не ела, хотя официанты у ресторанов то и дело подходят ко мне, хватают за руки: Hello! Bonjour! Signora, scusi! То, что раньше будило во мне голод, теперь вызывает чувство сытости, и голод проявляется не как голод. Я ощущаю себя пустой, но это не физическая пустота. Чувствую синестетически, как те, кто способен видеть звуки как цвета.
Римские улицы предлагают мне череду закусок: пицца, бискотти, гранита [38] . Они мгновенно утоляют голод. Римляне не задерживаются подолгу в кафе, их любимое лакомство — мороженое, его легко есть на ходу. Покупаю granita con panna (замороженный кофе со взбитыми сливками) в магазине на площади, где я часто завтракала, когда была замужней. Из-за всего этого кофеина, сахара и никотина мне хочется двигаться, а из-за пустоты внутри я делаюсь легкой, как взбитые сливки, накачанные воздухом.
38
Итальянский десерт: фруктовый лед с сахаром.