Рефрен
Шрифт:
Я зашла в квартиру. Плотные шторы всегда были опущены. Были лишними: я все равно живу во тьме, даже если солнце слепит мне глаза. Звук шагов гулким стуком умирал в полу, отпечатывался среди пустоты: здесь диван, журнальный столик, книжный шкаф – и все. За той перегородкой – кровать и старый сломанный комод.
Но все это тоже было лишним.
Опустившись на матрас, прикрытый пледом, я стянула и бросила на пол пальто. Легла.
Я так устала, так исчерпана. Но не собиралась спать. Я замерла, скованная покоем своего тела, напоминающим о том, что когда-то и моя душа знала его. Когда Мари
– Прости, - Тэд сел у меня в ногах, виноватый тон голоса развеял зыбкие дорожки воспоминаний о малышке.
Воспоминания успокаивают как наркотик. Тоже бутафория. И тоже баланс.
– Я не хотел так… Не хотел давить. Доктор Питт сказала, что на тебя нельзя давить. Но я так устал от твоего равнодушия. Помню тебя совсем другой…
– Поезжай к себе, - ровным голосом снова попросила я.
Я знала, что он хотел предложить мне: держаться за него, выплакаться, рассказать все. Он рассуждал об этом вчера с таким же знающим видом, как доктор Питт произнесла: «новая жизнь». Он рассуждал об этом с такой легкостью, будто никогда не был отцом, потерявшим свою пятилетнюю дочь.
Кощунственная мысль кольнула сердце ледяной иголочкой. Одной больше, одной меньше. Я уже не чувствовала их.
Мне все равно. Я слишком устала даже для того, чтобы дышать.
Я отвернулась от Тэда, подтянула ноги к животу, обняла себя руками. Так я была неуязвима, в броне своего одинокого горя. Взгляд успокаивала пепельно-серая поверхность стены. Бесчисленное количество ночей дало мне возможность изучить каждую выщерблину на ней. Точно карту. Карту, становящуюся более яркой и выпуклой под увеличительным стеклом зависающего в моих глазах прошлого.
Муж лег рядом, подтолкнул меня своим бедром. Теплота его тела, немедленно проникшая под ткань одежды, расценивалась как враждебная.
– Я никуда не уеду, - спокойным голосом сказал он.
Простые слова какой-то угрозой нависли надо мной в темноте.
– Я не подпишу бумаги на развод. Для меня ничего не изменилось, я по-прежнему люблю тебя. И свои брачные обеты не забуду. И не позволю тебе позабыть о них.
Он мог призывать меня к долгу перед ним, но этот долг потерял острие своего смысла в ту минуту, когда черный седан, управляемый пьяным водителем, свернул на нашу улицу, а папа малышки, катающейся на самокате в лучах закатного солнца, задерживался на пути домой после своего дежурства.
Почему все могут решить двенадцать минут опоздания? Это даже не временной отрезок, это крошечная пылинка.
Мари нет. И нет больше восклицательных знаков после слова «ответственность».
Я зажмурилась, принимая пронизывающий сквозняк воспоминаний. О том, как мы клялись любить друг друга через года, через вселенную трудностей. Он крепко прижимал мои ладони к своей груди, приковывал поцелуями, заглядывал в глаза с испытующей силой глубокой бирюзы.
Теперь уже все равно. Теперь нет пути назад. И вперед.
– Все будет хорошо. Верь мне. Я сделаю все, чтобы вернуть тебя, - проникновенно зашептал Тэд, выжимая из сердца кровавую каплю заледеневшей в нем боли.
Невозможно, любимый. Больше никогда это не будет возможно.
Я чувствовала осторожные движения мужа за спиной, как он развернулся на бок. Я знала, чего он
хотел.Теплая ладонь с нежностью легла на мое плечо, опустилась вниз, до локтя, снова вернулась вверх. Затем палец легко провел по шее, оставляя след искорок на коже.
Это будто происходило не со мной. Или, возможно, со мной, но сквозь толщу лет и событий.
Когда пальцы мужа погрузились в мои волосы, а у своего уха я ощутила трепет его дыхания, я резко поднялась. Мышцы свело от напряжения.
Я ушла.
В кухонной зоне я села на единственный стул, отвернулась к окну.
Серая мгла пасмурного дня, врезавшаяся в промежуток между неплотно задернутыми занавесками, жгла глаза.
Почему он не может понять? Как объяснить ему, что происходит, и нужно ли это?
Ничего уже не нужно.
Нащупав холодными пальцами пачку сигарет на столе, я закурила. Колыбель сигаретного дыма укачивала муку моего рефрена. Пристально всматриваясь в протянувшиеся белесые фантомные щупальца, я вспоминала свое солнышко. До мелочей. Прикрытые от смеха бирюзовые глаза, маленькие ручки, обнимающие буклированный живот зайца по имени Мистер Ушастик. Ножки в беленьких колготках и новеньких туфельках с серебристыми бантиками в мелкий черный горошек. Я купила их на ее день рождения. Ее последний день рождения.
Я помнила ее живой, в то время как сама была мертвой.
19 ноября. Вашингтон. Кеньон-стрит.
Льдисто-голубые глаза Джейн исследовали одновременно два моих эскиза. Сравнивали, уравнивали, анализировали.
– Гранильный нефрит… Гм, весьма неожиданно, - пробормотали жирно-накрашенные, до кукольной припухлости губы. – Черный коралл и платина. Выглядит будто слеза. Потрясающе.
В просторном офисе было прохладно, и сама Джейн Сазерленд в тусклом сером полусвете зимнего утра мегаполиса была точно тень холода: бесцветные волосы блондинки, безупречно отбеленная кожа, плотные штрихи макияжа. Черный костюм в узкую полоску. Доминирование светлых линий, удлиняющих все: минуты, выдохи и вдохи. Растягивающих мои рабочие обязательства.
Это все уже перестало быть моим, иметь какое-то значение, играть красивую роль разнообразия. Джейн прекратила наседать на меня, звонила раз в неделю.
Перекрывая потребность создавать, я делала эскизы украшений все реже, но в своем воображении видела их так четко, в таких яростно кричащих деталях, как никогда раньше. Все они – выражение моей застывшей хватки на костлявых стопах ангела смерти, уносящего от меня мою малышку.
«Мари нет», - говорили мне эти зарисовки. Напоминали, выжигали штрихами образы, чувства. И все застывало в камень.
– Белла Джеймисон, - Джейн сложила в стопочку эскизы, тонкие пальцы с розоватым маникюром сжали бумагу, постучали ею по столешнице, словно молоток судьи перед объявлением приговора. – Я знаю тебя сколько уже? Десять лет, кажется. Но вот это, - новое мелодраматичное постукивание. – Это взрыв просто! Эта коллекция стоит десятки тысяч. Это уже не дизайн, это искусство, черт возьми.
Я рассматривала расплывающееся отражение белых листов бумаги в темно-коричневой полировке огромного стола.