Река, что нас несет
Шрифт:
— Тогда…
— Чего ты от меня хочешь? Кто мог это предвидеть? Не знаю, может, пока я его не встретила, я могла бы стать твоей, и с радостью, заговори ты со мной об этом… А теперь… — Ее руки бессильно опустились.
Что теперь поделаешь! Шеннон с печалью и нежностью произнес:
— Паула…
— Я не забуду тебя, Ройо. Мне уже никогда не встретить такого человека, как ты. Да может, и нет больше таких!.. Я могла быть счастлива с тобой, могла спокойно прожить жизнь… Но такая уж я есть… Он покорил меня, ослепил.
Шеннон взял ее протянутую руку, проговорил, глядя на совсем еще детский рот Паулы:
—
Паула застыла в оцепенении.
— Не сердись. Уж такая ты есть. А я… я все еще люблю тебя, Паула, — заключил Шеннон едва слышно.
— Уже по-другому, Ройо, — прошептала Паула.
Воцарилась долгая, добрая тишина. Великая тишина, наполненная звуками, которые тоже навсегда останутся, в памяти: шелестом ветра в соснах, журчанием воды меж скал.
— А ведь хорошо было, правда? — спросила Паула, совсем как девчонка.
— Да, — признался Шеннон, — слишком хорошо. Ты не могла стать моей. Я тебя недостоин.
Оп приник к ее руке долгим поцелуем. К руке, созданной для ледяной воды и горячей любви; к руке, прятавшей наваху на теплой груди.
— Паула… — произнес он, растягивая каждый слог, — никогда не забуду этого имени.
— А ведь оно не мое. Когда я пришла к сплавщикам, я решила, чтобы меня не нашли, назваться именем моей родственницы, которая давно умерла. Никто не знает моего настоящего имени… Даже Антонио, — проговорила она тихо. И еще тише добавила: — Меня зовут Беатрисой.
— Беатриса! Беатриче! — обрадовался Шеннон. «Имя провожатой в раю, — подумал он, — И еще имя скромной служанки, которая в одном из диалогов Луиса Вивеса{Вивес, Хуан Луис (1492–1540) — испанский гуманист и философ.} отвечает молодому сеньорито, когда тот называл ее уродкой: «Зови меня как хочешь, только не уродкой». Но Шеннон не поддался обаянию этого имени.
— Я рад, — сказал он. — Ведь когда вы дойдете до места, а потом вернетесь, и ты выйдешь замуж… Да, да… Ты будешь для всех Беатрисой. Паулу забудут все, кроме меня. Для меня ты всегда останешься Паулой… Только для меня одного и навсегда! Как и я всегда буду для тебя Ройо, потому что это тоже не мое имя.
— Да, ты останешься моим Ройо.
Они замолчали. Паула встала. У обоих на глаза навернулись слезы.
— Прощай, Ройо. Спасибо за все.
— Прощай, Паула. Спасибо за то, что ты настоящая.
Оп смотрел, как она вышла; услышал, как она спускается по лестнице. Закрыл глаза и представил себе, как она идет по тропе среди сосен легкой, такой естественной походкой. Ему было жаль своих воспоминаний, жаль прошлого. А настоящего? Если бы она еще хотела сказать «да»?.. И все же этот разговор оставил в его душе совсем иной след, совсем иное чувство, нежели их прежние встречи.
Открыв глаза, он вздрогнул: она еще здесь!.. Нет, это Сесилия.
— Простите меня, — сказала девушка, краснея, — я ire хотела заходить раньше, а теперь пришла узнать, не надо ли вам чего… Уже пора завтракать.
Шеннон,
все еще взволнованный, не сразу ее понял. И она это истолковала по-своему.— Не огорчайтесь, — улыбнулась Сесилия, но голос был грустный. — Вы еще увидитесь… Она очень красивая, ваша Надежда! — призналась она почти со вздохом.
— Кто?.. О нет! Ее зовут Паула. А почему вы так сказали?
Девушка смутилась.
— Потому что в ту ночь… Помните, я не посмела вам рассказать, когда дедушка просил.
— Но что?
— Тогда в бреду… Вы все время повторяли: «Надежда, Надежда…» Ну, я и подумала… Простите, ведь я такая глупая.
— Успокойтесь, Сесилия… Я имел в виду другое. А се зовут Паулой, и она вовсе не моя.
Шеннон с удивлением обнаружил, что девушка поторопилась выйти, чтобы он не видел, как раскраснелись ее щеки.
Проходили дни, лес продолжал свой путь. Шеннон видел его с галереи, где сидел, положив ногу на стул: он ужо мог передвигаться без посторонней помощи, не причиняя себе боли. Сплавщики приветствовали его с реки, и Шеннон ощущал, какой напряженной жизнью живет дом у соляных разработок, казавшийся спокойным и уединенным. А разве все сущее на свете не исполнено того же напряженного стремления жить! И в первом крике петуха, и в последнем вздохе филина, который каждую ночь усаживался на дереве у его окна, — в каждом звуке, в каждом движении сосредоточивалась и билась жизнь, как в крохотной Вселенной… Будь то скрюченный ревматизмом старик, или плачущий ребенок, растиравший ушибленную коленку, или же белая ослица, с которой сняли сбрую и которая с наслаждением каталась в пыли… В коночном счете все одинаково ценно, во всем является безграничная, вечная жизнь. Та самая, что бьется в ого ноге, зарубцовывая сломанную кость, в которой, молекула за молекулой, скапливается известь, точно сталактиты в пещерах матери-земли.
Лес прошел. «Замыкающие» разбирали запруды, построенные Американцем и его людьми, и вылавливали «уток», то есть бревна, которые хитрые крестьяне топили по ночам, привязывая к ним камни, чтобы потом, когда сплавщики уйдут, взять их себе. В последний вечер, когда лагерь снимался с места, Шеннон увидел, что к дому направляется кто-то из сплавщиков. Его привели к Шеннону. Это был парень, такой же молодой, как Лукас.
— Эй, Англичанин, — сказал он, — тебе велели передать вот это из артели «ведущих», — и он вручил Шеннону листок, добавив: — А от нашей артели и от всех нас тебе пожелание скорее поправиться.
Парень чувствовал себя неловко в богатом доме и поторопился уйти. Шеннон посмотрел на листок, который держал в руке: темно-бурый прямоугольник бумаги, оторванный от кулька и тщательно разглаженный. На нем детским почерком было выведено карандашом: «Счастья тебе и здоровья от того, кто тебя никогда не забудет, Лукас Мартин».
Шеннон растрогался до слез. Бережно сложил он листок и спрятал его в бумажник. Кончался один период его жизни и начинался другой. Значит, матушка-река не похитила амулета, а лишь заменила коралловый кулачок этим посланием — вот он, этот фетиш, — значит, он, Шеннон, не только спас кому-то жизнь, но и ум, значит, в мире еще множество дел, которыми можно заполнить человеческую жизнь, столько дел и свершений, которые могут исполнить пас великой гордостью и глубоким смирением.