«Родного неба милый свет...»
Шрифт:
…С самого начала года Жуковский готовился к отъезду в Мишенское: укладывал и опять распаковывал книги, прибирал рукописи, не раз уже твердо намеревался подать в отставку… Но трудно было решиться ехать в Мишенское без разрешения на то Марьи Григорьевны. Она в письмах не одобряла его планов об оставлении службы. Помог случай. Мясоедов сделал Жуковскому очередной несправедливый выговор. Жуковский — впервые в жизни — вспылил, сказал что-то резкое, повернулся и — покинул контору. Дома написал он Буниной отчаянное письмо. 4 мая 1802 года Бунина отвечала: «Нечего, мой друг, сказать, а только скажу, что мне очень грустно… Теперь только осталось тебе просить отставки хорошей и ко мне приехать… Всякая служба требует терпения, а ты его не имеешь. Теперь осталось тебе ехать ко мне и ранжировать
…На станции увидел книжку «Вестника Европы», кем-то забытую. Вышел с нею во двор — там ямщик у колоды поил коней, подливая воду деревянным ведром. Небо было мирное, тихое. В книжке Жуковский нашел то, что уже знал наизусть, — стихотворение Карамзина «Меланхолия». Удивился совпадению стихов с теперешним своим настроением:
О Меланхолия! нежнейший переливОт скорби и тоски к утехам наслажденьяВеселья нет еще, и нет уже мученья;Отчаянье прошло… Но, слезы осушив.Ты радостно на свет взглянуть еще не смеешь..2
…Вот и прошел первый день в родном Мишенском…
Он выскочил из экипажа у ворот усадьбы, пробежал по дорожкам цветника, навстречу ему радостно кинулась дворняжка Розка широкогрудая, приземистая, вся черная, с большим белым пятном на морде. Он погладил ее, взбежал на террасу — никого! И вдруг в гостиной — Марья Григорьевна и Елизавета Дементьевна.
— Титулярный советник Жуковский! — шутливо расшаркался он. — Покорнейше прошу даровать мне ваше благоволение…
— Здравствуй, здравствуй, друг милый, — сказала Марья Григорьевна. — Приехал! Вот и прекрасно. Как вышло — так и ладно. Мы и комнату тебе с Лизаветой приготовили — твою, где тебя немец на горох ставил.
— Здравствуй, Васенька, — тихо сказала Елизавета Дементьевна. — Хорошо ли доехал? Здоров ли?
Она — сухая, легкая, смуглолицая и еще не старая, ей сорок восемь лет. Она подняла руку. Жуковский немного наклонился, зная, что она хочет погладить его по голове. Взял ее руку, поцеловал. Глаза его наполнились слезами. Он кашлянул.
А Елизавета Дементьевна уже скорбно поджала губы и отошла в сторонку, уступая место Марье Григорьевне. — А где все наши? — спросил Жуковский.
Оказалось, что все — то есть четыре девицы Юшковы, мадемуазель Жолй, их воспитательница, и еще две девицы Вельяминовы — гуляют в парке, а Петр Николаевич Юшков с Андреем Григорьевичем Жуковским — в Белёве.
Был полдень. Жуковский вошел во флигель, распахнул двери прохладной комнаты: там все вымыто, выскоблено, и — о радость! — новые шкафы для книг сделаны — Марья Григорьевна позаботилась. В углу составлены четыре больших нераскрытых ящика с книгами, которые Жуковский переслал сюда из Москвы еще по санному пути. На деревянном гвозде летняя шляпа.
«Вот где я начну полную трудов уединенную жизнь! — подумал Жуковский. — Здесь — свобода! Деятельность и свобода. Хорошо сказал про это Андрей Тургенев: деятельность кажется выше самой свободы, ибо что такое свобода? Деятельность придает ей всю цену».
Переоделся. В летней шляпе и с простой липовой палкой в руке пошел в парк. Какие толстые, дремучие ели! Не времен ли царя Алексея Михайловича? Ведь поместье старинное, на кладбище есть могильные плиты столь древние, что и Бунины не знают,
кто под ними.Вот и девицы — все в белом, с зонтами: две Анны, две Авдотьи, Екатерина и Марья. Посредине — мадемуазель Жоли в желтом русском сарафане, румянощекая, черноглазая. Анюта Юшкова мигом повисла на шее у Жуковского.
— Ой, я знаю, вы не любите, когда вас целуют, — затрещала она. — Но я не могу! Вот, вот, вот…
— Ah! quel bonjour… Enfin! — присела мадемуазель Жоли. — Bonjour, monsieur de Joukowsky! Bonjour, mademoiselle. [51]
— Надолго ли? — спрашивали девицы.
51
— Ах! какая радость… Наконец-то! Здравствуйте, мосье Жуковский!
— Добрый день, мадемуазель (франц.).
— Хотелось бы навсегда, — отвечал он.
После обеда он отправился бродить один; сошел к нижнему пруду, постоял там, легко вздыхая всей грудью, весело глядя то на домики Мишенского среди садов и огородов, спускающихся с холма, то на сияющий купол усадебной церкви и на темный парк, раскинувшийся за ней, то на село Фатьяново, широко разбежавшееся в низине по реке Выре, на холмы и клубящиеся облака за рекой.
Потом через Фатьяново — по проселку — пошел в Белев, скрытый за холмом, а там — мимо Красной часовни — по Берестовой улице вышел к Оке. Высоким берегом брело стадо коров, белобры сый пастушок лет десяти лениво тащился сзади, волоча длинный плетеный кнут. За Окой — луга. Слева — совсем рядом — сказочно-живописные башни и купола Белёва, крепостной вал, городские дома и сады на круче.
Телега за телегой по мосту прогромыхал обоз; встряхивая вожжи, прошагали возчики в рубахах навыпуск, в поддевках, потянулись вверх по Козельской улице… В огород на самом обрыве вышла баба, сложила трубой ладони у рта и протяжно крикнула куда-то вниз:
— Микентий! Мике-е-ентий!
«Что за странное имя», — подумал Жуковский.
— Микентий!
Жуковский спустился к воде, сел под куст и стал смотреть на журчащие, перевивающиеся золотисто-палевые струи. «Какая отрада, сколько счастливой меланхолии в этом неумолчном ропоте, — думалось ему. — Река говорит, ее можно понять, не разумом — чувством… Она образ времени, преходящего и вечного… Это невнятное бормотание струй просвещает душу больше, чем жизнь в городах среди ученых людей… Родина, отечество! Веками пахари выходили на эти поля, веками ловили рыбу в Оке, смотрели на солнце и на шезды, боролись с голодом и недугами; вдруг — набат в крепости, все хватают кто меч, кто рогатину или топор, а в лугах уже темная масса всадников, нарастают дикие клики — азиаты! И вот уже пылает посад, валятся обугленные деревянные башни крепости… 4 потом — ливонцы, войска Самозванца… Да и друг друга жгли белёвские и одоевские князья… А река журчит, унесши кровь и пепел. Стоит город Белев — тихий, словно неживой. И опять поля зеленеют!»