Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Галя ушла, а старики будто закаменели в узорчатых, подвижных от ветра тенях развесистой старой черемухи. По их лицам пробегали серые тени, словно какие-то птенцы хотели оживить морщины, но только не оживали они, не проглядывала из их пут ни молодость былая, ни радость не просачивалась родничками.

Опанас Маркович припал щекой к руке Станиславы Яновны, замер, вбирая в себя шершавое и сухое тепло ее ладони, что чуть дрожала. Жался щекой к увядшей ладони, и увядшая ладонь жалась к источенной бороздами щеке, по которой вдруг покатилась слеза, а за ней и другая. Ни слова не говорили друг другу, лишь от дыхания поднимались и опадали груди, и у обоих трепетали опущенные веки, за которыми в эту минуту были замкнуты глаза, и души, и все их прошлое и будущее — жизнь…

Хотя и соседи, но Галя им

не встретилась ни в тот день, когда привела домой ослабевшего Опанаса Марковича, ни назавтра, лишь послезавтра.

Всегда по-детски улыбающуюся Станиславу Яновну морозным страхом осыпало, когда в сером предвечерье предстала пред нею Галя, высушенная горем неведомым.

— Что случилось?

Стася готовила кулеш на летней кухне. Запах заправки — старого сала с луком — струился вокруг.

— А то вы, Станислава Яновна, не знаете, какое горе? — ответила грустно.

Ноги у Стаси одеревенели. Соседка подошла в скорбном молчании и остановилась с опущенными руками.

— Где Опанас Маркович?

— Опанас Маркович? — переспросила Станислава Яновна. — Читает в комнате.

А сама была готова кинуться в хату — убедиться, что муж в комнате читает газету или смотрит телевизор.

— Ой, я больше не могу!..

— Да что случилось, Галя?

— Я сама пойду к Опанасу Марковичу… Я сама скажу Опанасу Марковичу про смерть, потому что молчать больше нельзя.

— Кто же умер, Галя?

— Нина Танчик умерла, или вы не знаете? И я хочу сказать Опанасу Марковичу… Если вы не сказали, то я скажу, ведь кто-нибудь все равно скажет, нанесет удар. Или ему легче станет от того удара? Вы пожалели, а что вышло? Он к покойной пошел на свидание. Разве вышло лучше? Скажу, что умерла в Куманевке или в Чернятине у родичей, что известие только теперь в Хвощевку дошло.

Станислава Яновна молчала, и крик вырвался из груди соседки:

— Или вы хотите, чтобы он снова отправился на свидание к покойной Нине Танчик?

Сухонькая, как снопик льна, хозяйка сняла с плиты глиняный горшочек с кулешом и глиняную мисочку с заправкой. Она и теперь готовила не в алюминиевой посуде, а в глиняной, потому что — так считал Опанас Маркович — в металлической посуде любая еда теряет свой естественный вкус, металл уничтожает аромат.

— Где ж такое видано, Станислава Яновна? — не столько упрекнула, сколько посочувствовала Галя.

В это время на пороге веранды появился Опанас Маркович с костылем в руке, и молодая соседка в отчаянии шагнула к нему.

— Га-а-ля! — зашелестел голос Стаси. И совсем тихо: — Не смей, Галя…

Крепко ухватила за локоть, вывела за калитку:

— Не смей…

— Так до каких пор? — вырвала локоть сбитая с толку Галя.

Станислава Яновна не ответила, распростерши руки на калитке, словно птица, защищающая гнездо:

— Пусть верит, что жива… Пусть Нина никогда не умирает для моего Опанаса, пусть всегда остается жива.

И стояла с раскрыленными руками, и, показалось Гале: ни одна черная птица-весть не сможет перелететь через нее во двор, не достигнет слуха Опанаса Марковича, окаменевшего в молчании…

КНЯЖЬЯ ГОРА

Повесть

Издали Княжья гора — как огромный бурый медведь, разлегшийся на берегу реки. Медленно в лодке приближаешься к этому сонному горбатому медведю, что передние лапы вытянул низкими кручами далеко вперед, положив на эти мохнатые лапы длинную морду. И если присмотреться внимательней, можно рассмотреть выпуклое настороженное ухо, которое и во сне не опускается, прислушиваясь к бескрайнему простору, можно различить и прищуренный медвежий глаз, над которым вздрагивают короткие ресницы, как на ветру вздрагивают деревья. Этот медведь спит на берегу реки не только зимой, но и летом, когда, кажется, грех не проснуться и не полакомиться спелыми ягодами и медом диких пчел, утолить жажду голубой речной водой. Величественный и грозный, он теряет свои медвежьи очертания, когда приближаешься в лодке к берегу,

и ты уже не видишь вытянутых вперед лап, на которых в сонном спокойствии лежит медвежья морда, не видишь и могучего горбатого хребта, а только — гористый берег, что круча за кручей тянется вверх, а на кручах живыми морщинами зыбится лес, который тут, внизу, с первозданной нежностью зеленеет тальником по белым песчаным отмелям, где в праздничном веселье играет рыба и где чайки летают и плачут, словно неприкаянные души умерших. Теперь плывешь мимо Княжьей горы — и не видно медведя, и не страшна его уснувшая звериная сила, твоей душой завладел легкий и чистый простор величественной реки, что будто в песенно-музыкальном экстазе льет и стелет то зеленые, то синие волны, и эта дымкой повитая река — нескончаема, будто горизонтом не ограничена, ибо там вон на мглистом пределе река зримо переливается за порог горизонта, и ты плывешь по ее песенно-музыкальному течению, что подчинило тебя своей непреоборимой власти, не можешь высвободиться из нее — да и нет такой душевной потребности, уже не ощущаешь времени и пространства — они не то что исчезли, а растворились в тебе, и ты растворился в них, став их неотъемлемой частицей, материей этой неистребимой вечной реки, которая несет тебя, и Княжьей горы, которая не кончается, а только предстает все в новых и новых своих видоизменениях…

В давние времена, а может, и не в столь уж давние годы голова деда Гордея походила на белое облако, что прорастало распушенными бараньими колечками. Правда, облако ему на голову нагнал не ветер, а бури жизни, так что облако не с синего неба, а из черной земли, ибо на земле выцвели его черные волосы, на земле…

В тот памятный для всего села весенний день дед Гордей, в растрепавшемся облаке поседевших волос, светя блестящей кожей дубленого лица, не пришел в сельскую лавку, а степенно приплыл на длинных усах, похожих на сомовьи. Под кустистыми бровями глаза старика сидели так тихо, как до поры до времени сидят черти в болоте, лишь лукавые искорки-пузырьки всплывали из их карей глубины. В руке он держал напоказ надутую кожаную сумку с деньгами. Дед Гордей голосом певучим, как калиновая свирель, стал заказывать товары, что лежали на полках, брал их у изумленного продавца и складывал в большую плетеную корзину, с которой уже с десяток лет ходил на рыбалку, а ей и сносу не было. В корзине тонули ткани и платки для жены, гостинцы для невестки и внуков, валенки для сына, всякая мелочь для хозяйства, а еще и разные сюрпризы для родичей, — у старика душа была щедрая, как солнце в небесах.

Счеты в руках продавца щелкали, как голодный пес, что тщетно ловит мух. Наконец в плетеную корзину уже ничего не вмещалось. Продавец, заикаясь, будто увидел нечистую силу, совершенно сбитый с толку, назвал сумму, которую выложил косточками на счетах, а невозмутимый — словно Княжья гора в погожий день — дед Гордей принялся развязывать пузатую кожаную калиту.

Из нее на прилавок тугим потоком пролились металлические деньги, звякнули серебром и золотом, замерцали таким красочным светом, какой стены этой старой лавки не видели ой как давно!

Несколько покупателей, случившихся на ту пору в лавке, оторопели, и лавочник тоже оторопел, уставившись на такое богатство как баран на новые ворота, а так как это на работе было ему не к лицу, то он должен был отозваться нормальным человеческим голосом. А как ты отзовешься, когда язык словно убежал за несколько верст. Продавец перебирал монеты, и пальцы его дрожали, словно корчились на золотых горящих угольках, на бронзовых, алюминиевых, железных да еще из какого-то металла жаринках, которыми и пылал костер на прилавке.

— Отсчитай, Семен, сколько назвал, — калиновой свирелькой пропел дед Гордей.

— Да вы, дедушка, не теми деньгами платите, — наконец вымолвил продавец.

— А с каких это пор золотые и серебряные деньги перестали быть деньгами?

— Дедушка, вы… не выкидываете коников?

— Да разве я кониками плачу за товары?

— Платить надо деньгами, но не такими!.. И без коников!

— Люди добрые, какие же это коники? — Дед Гордей из седого мохнатого облака лукаво поглядывал на сбитых с толку покупателей. — Да в этой лавке уже ого-го-го с каких пор не расплачивались золотом и серебром.

Поделиться с друзьями: