Роман о Лондоне
Шрифт:
С некоторого времени Репнин стал часто повторять, что все бессмысленно, что здешняя империя предаст Москву, так же как она предала и царя, и Деникина, и что вообще бесполезно что-либо предпринимать, искать какую бы то ни было работу. Конечно, вернись он в эмигрантский Комитет — хлеб ему был бы обеспечен. А он этого не хочет и не пойдет на это ни за что и никогда.
Жена ласково и тихо пыталась его утешить, он раздражался еще больше и без конца твердил, что обманули не только его, хоть у него и была рекомендация от Сазонова, — обмануты и другие русские. Обнищали и Голицыны, и Оболенские, и даже княгиня Багратион. Забыты не только Брусилов и Корнилов, забыт весь флот и те, кто отправился с адмиралом Трубриджем двадцать шесть лет назад. Флот у них попросту отобрали, как отбирают пожитки. Но, впрочем, хуже всего не то, что распроданы драгоценности, что она продала даже последние бриллианты
Вряд ли.
Ясно лишь одно — жизнь, какую они ведут — и он, и она, и тысячи, тысячи русских, сотни тысяч, — не по ним, и неправда, что такова была их или Божья воля. Здесь они зависят не от Бога, а прежде всего от людей, от Лондона, из которого нет выхода, от майора по фамилии Гарднер — «Садовник». Да и от этой ее старухи графини Пановой и от Робинзона, не того, что жил на необитаемом острове, а который обосновался в подвале, в центре Лондона. Впрочем, в Крыму англичане им предоставили свободу воли. Свободу выбора. Они могли выбирать. Смерть в Одессе, в Керчи или вступление в немецкую — оккупационную или английскую — союзническую шпионскую службу. Куда пожелаете, князь? У вас свобода выбора! Поляки переженились в Шотландии. По своей воле! Могли выбирать! И мы можем, Надя. Можем устроиться в какую-нибудь богадельню. По своей воле. Там кусок не полезет в горло. У кусков тоже свобода выбора.
Несчастная женщина успокаивала и утешала его, пока он не засыпал. Старалась внушить — в том, что с ними происходит, не надо видеть чью-то злую волю, это следствие общей безработицы, охватившей сейчас Лондон. К тому же получаемые от тетки чеки при любых условиях помогут им кое-как продержаться. А убедившись, что говорить все это бесполезно, что муж в полном отчаянии и потому молчит, она, словно ребенку, начинала ему читать стихи Пушкина и Лермонтова, которые он очень любил и которые сам некогда читал ей, в Афинах, после свадьбы. В конце переходила на строчки из песни, из-за которой он вечно над ней подтрунивал, но которую она запомнила от своего отца. О какой-то догорающей лампе, вместе с которой догорает и человек. Шептала ему на ухо, нежно: догорю, догорю с тобой и я.
Эти смешные стишки потрясли Репнина не своими словами, а тем, что голосок Нади казался таким странным, жалким, несчастным, будто всхлипывания больного ребенка. Он замолк. Он чувствует: эта женщина, пошедшая за ним, совсем юной, с берегов Черного моря, и этот страшный город влекут его куда-то, и несут, как несет море потерпевших кораблекрушение мореплавателей.
Потом он думает о множестве русских эмигрантов, рассеянных по всему свету. Кто знает, как им живется? Он знает лишь о некоторых из тех, что вместе с ними погрузились на судно в Керчи. Как они мучаются, как постепенно вымирают. Немало русских и в азиатских городах, в Китае, в Японии, названия городов он помнит но школьным тетрадкам и географическим картам. Иногда шепотом, когда жена уснет, произносит эти названия, и они кажутся ему такими дивными, музыкальными: Пекин, Киото, Сеул, Тяньдзин.
Ему уже известно: многие из тех, что дошли с отступающей армией из Сибири до Черного моря, скончались; и перед глазами встают города, переполненные русскими беженцами. А названия колышутся в памяти, словно хоботы молодых слонов, словно яванские танцовщицы, и он шепчет их про себя и прислушивается к их звучанию: Манила, Гонолулу, Сурабая, Сингапур. Много там было русских, много и сейчас, хоть они умирают или устремляются дальше, в Индию, наводняя города, имена которых благозвучны и божественны. Вспоминает — когда состоял в Комитете — не раз посылал им из Лондона крохотные денежные вспомоществования. А может быть, они сейчас там живут даже лучше, чем мы здесь, в Лондоне? Бенарес, Калькутта, Райпур, Лахор? Во всяком случае, там люди хотя бы признают религию. А здесь — только купля-продажа и пустые обещания. Да, да, сейчас во всем мире полно «перемещенных лиц», русских. По всем границам бывшего могущественного русского царства. И в мусульманских столицах, названия которых словно благоухание садов, эхо далеких войн, прелесть цветов: Кабул, Исфахан, Багдад, Мосул, Дамаск.
Здесь, в Лондоне, он упивается этими названиями, как путешественник, собирающийся в дальний путь. Но все прерывают военные воспоминания, словно удар по турецкому барабану — Стамбул!
Причудливые названия городов бывший юнкер бормотал сейчас в Лондоне по памяти,
сохранившей их с детства. В те давние дни они с товарищами мечтали побывать в этих далеких краях. Репнин не смог.Он вспоминал, как молодые юнкера водили пальцами по географической карте, слонялись по ней туда-сюда, будто арестанты по тюремному двору в ожидании расстрела, как клялись все вместе отправиться в неведомые земли. Мечтали пройти по пескам пустыней, имена которых выкрикивали вместе с названиями далеких городов. Пустыни были прекрасны, оазисы — на каждом шагу. Сейчас в его памяти эти названия напоминали имена прелестных обнаженных негритянок на картинках, которые они вырезали из книг и тайно показывали друг другу под партой: Момбаса, Мусумба, Лулуа, Йола. И перечень африканских названий завершало, словно птичий щебет, — Антананариву.
Из путешествий, которых они никогда не совершили, юноши возвращались вместе с воображаемыми караванами в города, названия которых он, словно впадая в детство, шептал теперь в Лондоне: Картум, Мурзук, Бискра, Марокко, Могадор.
Но тут, где-то на улице или в радиоприемнике било девять часов: дон, дон, дон, дон, дон, Лон-дон, Лон-дон.
Он вспоминал, как родители обещали, что будут встречать его, возвратившегося из путешествия, в Париже. В их возрасте для таких, мол, поездок уже поздновато. Кроме того, хоть это от него тщательно скрывалось, они — тогда люди весьма пожилые — прямо с ума сошли — намеревались разводиться. И жить отдельно. Он так и не узнал почему. Родители это скрывали. Молчали.
Они писали ему из Парижа, из Неаполя, из Венеции, они будто бежали от России или от самих себя. Репнины, как он часто говаривал Наде, всегда любили бродяжий образ жизни. Их предок во время войны с Наполеоном дошел со своими казаками до Парижа. А он, его потомок, вынужден окончить жизнь нищим в Лондоне, вдалеке от Невы. Как это часто случается, Репнин в своем несчастье возненавидел огромный город, который становился ему все более отвратителен с его темным прошлым — коварными королями, палачами, отсеченными головами, виселицами, театрами и игорными домами.
Заметив, что муж совсем пал духом, Надя уходила по утрам из дома тихонько и оставляла ему иллюстрированные журналы и газеты, которые неустанно собирала и присылала им старая графиня Панова.
Хотя в больнице предупредили, что теперь ей следует есть побольше мяса, Надя питалась лишь хлебом с медом, оставляя мужу свою жалкую порцию рыбы и картошки. А от мяса, уверяла она, ее просто тошнит.
Многолетние эмигрантские скитания выработали в русских супружеских парах особую чувствительность к смене настроений партнера, и жизнь каждого, таким образом, как бы удваивалась, они регистрировали колебания в расположении духа друг друга, будто два сейсмографа в одном и том же институте. После возвращения Репнина из его летней поездки Надя по-прежнему была окружена его нежностью и вниманием и тем не менее ощущала в муже какой-то глубокий, скрытый надлом. В то время как она становилась все оживленней и радостней и все больше удалялась от мыслей о самоубийстве, он с каждым днем мрачнел и снова говорил ей о своей любви так, словно она не жена его, а дочь.
Когда однажды утром он еще раз повторил это, Надя остановилась и долго рассматривала его. Она бы хотела больше этого от него не слышать. Она не ребенок, она его жена. Весь день потом как-то странно улыбалась, только губами. Но была невеселая.
На следующий день их проведал управляющий лавкой, где работал Репнин. Он был очень любезен, разглядывал ногу в гипсе, словно она принадлежала какому-то белому слону, а затем сказал: Репнин может не беспокоиться и на работу не спешить. Обойдутся пока без него. Новые заказы начнут поступать лишь в октябре. Он проговорил с ними добрых полчаса — о хорошей погоде после дождей, о туманах, которые вот-вот начнутся, — оставил причитающееся Репнину жалованье и ушел.
Надю восхитила учтивость этого человека.
Те, что не умеют превратиться в актера — в своей жизни, — остаются белыми воронами. Этот русский не верил в добрые намерения Робинзона. Лопнувшее ахиллово сухожилие породило смятение, он засомневался в том, будто в человеческой жизни после дождя обязательно наступают солнечные дни, и наоборот, все больше убеждал себя, что за горем следует еще горшее горе. Он давно уже не был тем Репниным, что десять лет назад, когда ему исполнилось сорок три. Теперь, перевалив через пятьдесят третий, он ощутил, как годы меняют и его самого, и его жизнь, и его положение в Лондоне, и то, на что он может рассчитывать в будущем. Неотступно, как кабала, угнетала уверенность, что жизнь, что так называемое человеческое счастье, а значит, и союз мужчины и женщины — это просто игра чисел. Чисел, составляющих собственные года.