Роман о Лондоне
Шрифт:
Сложнее то, что пишут в следующем письме. Кто-то — вероятно дочь Робинзона, пока Репнин был в больнице, — допустил ошибку. Счет послан на адрес другой дамы — у обеих дам одна и та же фамилия. Речь идет о супруге некоего лорда! Может, и о разводе? Заказчица просит пощадить ее наконец от счетов, прибывающих по этому адресу на ее имя. Она уже не живет в этом замке! (Репнин испуганно откладывает письмо в сторонку. За такие штучки Леон Клод может вышвырнуть на улицу.)
«Меня там уже нет», — пишет дама. И все-таки не оставил его ангел-хранитель, в которого он верил с детских лет, — в следующем письме следующая дама рассыпает комплименты по поводу черных крокодиловых туфель, посланных ей в Никозию на Кипре. Они, говорит, имеют ее мерку в Брюсселе — просит послать еще две пары! Платит через свой парижский банк. «О, мадам Валери, — я слышу, как кто-то бормочет по-русски, — о, мадам
И словно событиями в подвале начинает дирижировать сам Нечестивый, далее одно за другим следуют письма от тех, которые в восторге от черного крокодила. Helena, duchess of Manchester посылает крупный чек. Репнин прикладывает к чеку расписку. И адрес: 55, Grosvenor House. В пяти следующих письмах тоже вложены чеки. И комплименты о новой модели из черного крокодила. К сожалению, это продолжается недолго. Неожиданности поджидают его, как Гулливера, на каждом шагу. Супруга некоего лорда угрожает, приедет, мол, рассчитываться лично. Испортил ей кожу, на три пары. Говорит, ее кожу. (Her own skin.) Приедет в мастерскую 20 ноября, во вторник. Репнин заносит это в календарь, но недоумевает. У них двадцатого закрыто, и двадцатое не вторник. И спрашивает: о какой коже речь? Что за кожу она дала. Пишет: «ее».
Потом в переписке с дамами наступает сущая путаница, какой-то круговорот имен, несколько имен, а лицо одно и то же, если же смотреть по счетам, лица разные. Mrs. Bucknell, например, прежде по книгам числилась как Mrs. Drumond, затем Mrs. Drumond Payne, и в счетах Робинзона полная неразбериха. Графиня Сан Элиа фигурировала раньше в открытом счете — Mrs. Hodum, а до этого Mrs. Maes, а до этого Madame Villeneuve, а еще раньше Madame Premosel, а до этого — Vorontzov. А его предшественник Перно все это перепутал. (Может быть, речь идет о нескольких замужествах? О разных браках? Может, и в обратном порядке? Репнин совсем запутался в счетах. Отчаявшись, хватается за голову.)
Как все это заносить в книги? Разве для того князь Репнин приехал в Лондон, для того погибла царская Россия, чтобы он, сидя в полутемном подвале, регистрировал всю эту белиберду? Разве для того были войны, столько людей убито, чтобы все кончилось и он остался в подвале с этими счетами?
По какому праву вмешивают они своих черных крокодилов в семейную жизнь, в судьбы всех этих женщин, да еще так безалаберно? А где же мужья этих дам? Где они? Может, их уже скосила смерть? Они умерли? Смерть? Неумолимая смерть? — Я снова слышу, как бормочет кто-то одинокий в Лондоне по-русски.
Репнин проглядывает еще два-три письма, а остальные отодвигает в сторону. Баронессе Rotschild надо лишь поправить каблучки. На счете изысканной госпожи Bentinck Cavendish Перно собственноручно пометил: «обождать». Развод. Сент. 3-го 1947. Откуда он узнал? На счете госпожи Maglione написано: «оставить». (Туфли у нее украли в гостинице.) Tania Sharman пишет, что последняя пара была безнадежной (The last pair have been hopeless). Она пишет из отеля «Ritz». Совсем рядом. Таня, Таня, как многое на свете именно безнадежно! Hopeless!
Репнин полагает, что на сегодня хватит. Вынимает из коробочки то, что жена положила на обед. Яйца. Сыр. Мед. Гренки. Впрочем, это слишком много. Он уже отвык от еды. Ему все кажется бессмысленным. Все что с ним происходит, лишено смысла, глупо. Что привело его в этот подвал? Судьба? Деникин? Революция? Бог? Барлов был прав, такая жизнь не стоит ломаного гроша. Кому и какая от него польза? Лондону?
Вскоре слышит: кто-то наверху, с улицы открывает дверь в лавку. Кто-то вернулся первым. Знакомая легкая поступь. Видит ее на лестнице, будто в катакомбах, сквозняк вздымает плиссированную юбчонку. Она ему нравится. Это отнюдь не значит, что он смотрит на нее с вожделением. Что с удовольствием бы с ней сошелся. Секс в подвале его не привлекает, даже если бы она начала первой. Сейчас из его жизни это вообще исключено.
Несколько удивляет лишь то, что она так ласково на него смотрит сегодня. Раньше была холодна, и только. А сейчас идет прямо к нему, глаза широко раскрыты. Смотрит в упор. Подходит близко, придерживая юбку на коленях. Говорит: «Что с вами? Вы бледны и печальны».Он отвечает ей сухо — и даже не подымается со своего треногого табурета, — она останавливается за его спиной, кладет несколько бумажек на стол перед ним, а делает все это так, будто хочет его обнять, обвить за шею. На правом плече почувствовал снова, словно теплые голуби, ее груди.
Спрашивает себя, что бы это могло значить? Спрашивает ее, что ей надо?
Тогда она наклоняется, облокотившись на стол рядом с ним, совсем близко. Указывает пальцем на бумажки и говорит вкрадчиво: «Отметьте, пожалуйста, то, что я продала». (Им с Сандрой начали платить по фунту за каждую лично проданную пару черных крокодиловых туфель. Якобы проданных именно благодаря им!)
В лавке кроме них никого не было. В окно с уличного асфальта падал какой-то пыльный, мутный, зеленый свет.
ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ ТЕМЗЫ
В тот год, в начале октября Репнина пригласил к себе доктор Крылов. Он позвал его приехать в больницу по ту сторону Темзы, чтобы снять с ноги гипс.
Доктор, с которым он познакомился в Корнуолле, работал в больнице, расположенной невдалеке от лондонской площади или, вернее, перекрестка, известного под именем «Elephant & Castle» («Слон и Ладья»), что, вероятно, было связано с игрой в шахматы, поскольку английское слово Castle обозначает и укрепленный замок, и шахматную ладью. У Крылова, которого в Лондоне сокращенно называли мистер Крилл, был собственный дом, — точнее, дом принадлежал его жене, англичанке, — поблизости от больницы, где он работал.
В тот день вечером Репнин прямо из лавки отправился за Темзу — под Темзой — на метро. Моросил мелкий дождь. Невзирая на просьбу жены хотя бы на этот раз, для визита к врачу, взять такси, Репнин пошел пешком до ближайшей станции подземки. Ему стыдно было тратить деньги, которые жена сейчас получала из Америки от ее тетки, Марии Петровны, младшей из княжон Мирских. Он ковылял, опираясь на палку, а металлическая скоба, охватывающая под гипсом пятку его левой ноги, скользила. Кое-кто из прохожих на мгновенье останавливался и смотрел на него удивленно.
У входа на станцию «Trafalgar» — страшная толчея, длинный хвост, ждут терпеливо, ждет и он. Дожди, лондонские, которые вначале он ненавидел, теперь ему, можно сказать, даже приятны. По лицу скользят капли, будто холодные жемчужины. В солнечный день — а они здесь редки — он спускается в свой подвал с грустью, скорбит о солнце. А в дождь даже прохожие кажутся ему ближе. Идти трудно лишь при переходе через улицу.
В те первые, мирные, послевоенные годы Лондон пытался хоть как-то упорядочить свой ужасный транспорт, организовать его разумней. Тем не менее на станции метро в предвечерние часы стекались огромные массы мужчин и женщин, и сообщение становилось хаотичным. На станциях время от времени железные двери опускаются, словно решетки в клетках для зверей, а здоровенные полицейские стараются удержать и распределить людской поток, который надвигается, как океанские волны. Родители поднимают детей на плечи. Внизу, под землей, автоматические двери вагонов закрываются с трудом, так как всякий раз приходится втиснуть внутрь хоть еще одну спину, еще одну туфлю, еще одну ногу, мужчину, женщину.
Загипсованная нога превратила этого русского в мрачного и хмурого человека, которого раздражают толпы возвращающихся с работы людей. Эти люди кажутся ему безумцами. И такое повторяется дважды в день: Лондон утром жадно заглатывает людей, а вечером их изрыгает.
Нет никакой связи между огромным чужим городом и его внутренним миром, его мыслями, страданиями. Он видит ясно все вокруг, но воспринимает, как сон, умозрительно.
Лондон расчертил улицы, они полосатые, будто африканские зебры, а толпы людей, которые возвращаются с работы домой спать, напоминают ему отступление генерала Куропаткина или прорыв Брусилова, но и от этих сравнений не становится легче. Может, будь он сейчас в России, он ощутил бы смысл своих движений, чувств, мыслей, а здесь он этого не ощущает, потому что в здешней действительности все кажется ему ненастоящим — и то, что сам намеревается сделать, что делает, куда идет. Букашка в каком-то отвратительном сне. Калека. Он не знает, что с ним будет, когда снимут гипс. Он знает лишь, что у Крылова он должен быть ровно в семь.