Роман с автоматом
Шрифт:
– У тебя появилась девушка? – спрашивала Аннет на работе.
Я отмахивался:
– Что ты, какая у меня девушка?
А может, изменился Берлин. Когда мы вернулись назад, город корчился под грузом облаков и проливного дождя, самолет при посадке мотало так, что я чуть не потерял сознание. В городе капли падали на не успевший остыть асфальт, теплая вода бежала под ногами. В аэропорт из самолета мы шли по гудящему, дышащему резиной коридору, и через каждые три шага в нем стояли неподвижные, безмолвные люди. В руках они держали до боли знакомое нечто, что я знал только в единственном экземпляре, теперь же, чувствуя его размноженным, терялся.
–
Люди с оружием остались на периферии сознания, их запахи – приглушенное кисловатое дыхание, военная форма, водянистый пот, машинное масло – снились мне потом, и иногда я чувствовал их на улице, оборачиваясь и понимая, что ошибся. В ресторане я об этом забывал. А иногда, прислонившись на темной половине к стенке и тихо стоя за спинами людей, сам чувствовал себя таким же автоматчиком.
– Послушай, зачем? У тебя есть машина. Совершенно прелестная машинка, а? Я знаю, да, у Сабины «Mini Cooper», и что? Какое тебе дело? Лучше поедем сегодня ко мне, купим шампанского. Я закажу торт. Ну, дорогая?
Низенький толстый мужчина за угловым столиком увещевал слабым, захлебывающимся голосом. Потеющая под густым слоем косметики женщина молчала, тяжело дыша, рука ее лежала на руке мужчины, которая периодически вспыхивала ярким огнем, дергалась и пыталась вырваться, а длинные пальцы женщины, наоборот, холодели от напряжения. Длинными ногтями женщина драла руку собеседника, сладострастно щипала ее, задыхаясь, как после длинного подъема в гору.
– Херовая здесь еда, – услышал я из-за другого столика, и вздрогнул. Говорили по-русски.
– Да брось! Еда как еда, не выпендривайся. В этом ресторане, говорят, Путин ел. Когда еще в Германии работал. По телеку видел.
– Путин, выходит так, везде был. Только и слышишь про него: Путин то, Путин се…
Я побежал на кухню, забирать готовые блюда.
– Ты пойми меня, Кристоф. Эти бумажки – это vox populi.
– Я отказываюсь с тобой об этом говорить.
– Не горячись, ради бога, – вкрадчивый низкий голос звучал очень деликатно и доверительно, – не я же их писал, в самом деле. Да, это все ужасно и совершенно некорректно. Но ведь правда там есть, много правды. Люди устали от этой злосчастной мультикультурности. Берлинцы – особенно.
– …Вике, – отвечали из-за русского стола, – Норберт Вике. Солидный такой дядя, физик, получил нобелевку. И жена у него немка, но по-русски отлично чешет. Говорила, ее первый муж был русский. Писатель какой-то.
– Да, хорошо там кормили. И поили что надо…
Русский язык преследовал меня в последнее время. Один раз, когда мы сидели у нее, она поставила русский фильм.
– Дал один знакомый, – пояснила она, – взяла для тебя. Ты, наверное, скучаешь по своему языку.
Я не скучал. Фильм был только на русском, поэтому при первом просмотре я был переводчиком. Фильм назывался «Брат-2», она говорила, что есть еще «Брат-1», а это – продолжение.
Я переводил и быстро понял, что фильм мне не понравился. На стихотворении «Я узнал, что у меня есть огромная семья… » я постоянно спотыкался, и потом просто говорил ей, что это стихи о любви к Родине. Она не объясняла мне, кто куда пошел и кто что делает на экране в данный момент, но я все и так понимал из диалогов.
Пока мы сидели у телевизора, я пытался понять, что изменилось, и вдруг почувствовал, что пахнет она по-другому – на ее внутреннем свечении, ее запахе, словно лежал сверху какой-то другой – тяжелый и неуклюжий,
что-то неприятное. Я пытался понять, что это, и иногда в ресторане, у столов, где сидели пары, мне казалось: я чувствую что-то похожее – но потом понимал, что не совсем то. Этот запах у нее то исчезал, то появлялся опять.– Лично я считаю, что эти бумажки во многом отражают правду. Экстремизм – да, лишнее. Мы цивилизованные люди, а там получается, что их надо убивать. Но вот то, что их слишком много – чистая правда…
– Что ты делаешь, когда ты один? – спрашивал томный женский голос, и такой же томный и неокрепший мужской отвечал:
– Читаю… Курю…
– Да, физиком, конечно, лучше быть, чем писателем, – задумчиво, отдуваясь, изрекали по-русски, – причем если физик лауреат, а писатель – ни хрена не лауреат… – слышалось довольное уханье. Вероятно, смех.
– Дорогая, машины загрязняют окружающую среду. Ведь мы хотим, чтобы наши дети жили в чистом мире, с чистой экологией. Я сам езжу на метро, ты знаешь…
Женщина по-прежнему молчала, тяжело дыша и работая ногтями, разрывая руку собеседника, как крот – сырой грунт.
– Ах, послушай, это совсем, ну совсем не имеет к нам отношения, – молодой голос был готов расплакаться. – Ну да, я женат. Но это – просто договор между двумя людьми, так было лучше в определенное время. И перестань думать о моей жене. Подумай обо мне – мне сейчас гораздо труднее, чем ей.
– Vox populi, Кристоф, я тебе чистую правду говорю.
– И вот после выборов, ты увидишь, эти бумажки моментально исчезнут. А следом начнут исчезать турки…
– Вон! Выслать! В двадцать четыре часа!
Я поставил еще несколько блюд на стол, спросил, не надо ли чего-нибудь. Люди разговаривали, ели, осторожно обследовали руками пространство вокруг себя. Голоса сливались, перекрывали друг друга – но при этом меня не покидало ощущение, что все они, оставшись в темноте, говорят сами с собой. Во время прогулок я часто замечал людей, медленно, по-особому переставляя ноги, двигавшихся по улице и бормотавших что-то себе под нос. Кто знает, что там случилось, в их голове, какой яркий свет вдруг щелкнул и погас – так, что им приходится теперь непрерывной болтовней каждую минуту доказывать себе, что они живы.
– Kristallnacht, – пробормотал я тихонько. Красивое, таинственное, грустное слово. – Kristallnacht [39] …
Что-то со свистом взрезало воздух – холодный, медленно вертящийся предмет пролетел мимо, ударился об стену и исчез, став тысячей холодных брызг и тихим звоном: кто-то кинул стакан об стену.
– Харальд! – крикнула женщина совсем рядом со мной, вздымая вверх сухие руки, и на мою щеку с ее ногтей брызнула какая-то горячая капля.
39
Хрустальная ночь.
Он шагнул к трибуне, на которой стояли винный бокал с водой и два микрофона. Люди в зале перестали аплодировать – должно быть, слушали – он никого не видел из-за впившихся в глаза прожекторов. Пытаясь все-таки посмотреть в зал, он подумал, что эта так понравившаяся ему поначалу круглая сцена – полная ерунда, потому что на ней приходится стоять задом к половине публики. Он положил бумажку на скат кафедры, улыбнулся в зал, чтобы потом окончательно опустить глаза в бумажку и уж больше их не поднимать.