Романы. Трилогия.
Шрифт:
– Да, дивно выписан лик... Что ж ты не смотришь на меня, Груня, что не здороваешься?
– Дивно выписан... – хрипло отозвалась Груня. Федя ужаснулся ее голосу. – Бессловесные, покорные рабы у ног своей Госпожи. – Разве бессловесные, Груня?
– Да... словесные. "Ты нам помоги, на Тебя надеемся... Твои бо есть мы рабы..." – вот и все слова этих словесных, – Груня кивнула головой на икону.
– Ты свои ли слова говоришь, Грунюшка?
– Свои – не свои, разве неправда?
– Неправда, Груня. Ты сейчас вся в неправде, ты утопаешь в неправде, а единственная, истинная правда, Божья правда, далеко теперь от тебя.
– Единственная? Истинная? А может, она у других истинная да единственная, а? Кто рассудит? А вот другие говорят: пока не скинем властителей небесных, не скинем властителей земных. А? Сильно сказано. Это какая правда?
Федю зашатало при ее словах.
– Это никакая не правда, Груня, – сказал отец Клавдий. – Это бесовское безумие. Ты морщишься от моих слов, твоя душа уже поражена страшной ржой... вся Русь сейчас ею поражена. Я за тобой давно наблюдаю, ты на страшном...
– Выслеживаете?
– Нет, Груня, наблюдаю. Наблюдаю и скорблю, ибо чувствую свое
– Оставьте, отец Клавдий, – серьезно сказала Груня. – Я разрешаю вас от этой ответственности, я сама за себя отвечу.
И с этими словами она снова повернула голову к лику на сводчатой колонне: "Что смотришь на меня, Госпожа бывшая? У-у... взыскующе смотришь, беспощадно смотришь... А я не боюсь! Я отреклась от пути, на который Ты обрекла нашу сестру, я выбрала свой путь, и ничто меня с него не свернет!"
– Ты надменна и победительна. И даже не страшит тебя гибель души твоей.
"Кто это сказал? Отец Клавдий? Или Сама?.. Нет, не страшит! Мы здесь, на земле, будем строить свое царство, своей правды..."
– Я свободна, отец Клавдий? – Груня повернулась к священнику. Отец Клавдий развел руки чуть в стороны и уронил вниз:
– Да, конечно, ты свободна, Аграфена.
Груня резко развернулась и каким-то неженским, едва не солдатским шагом пошла к выходу, громко стуча каблуками. Тут Федя вышел из оцепенения и с криком: "Грушенька!" – бросился за ней. Все кто были еще в храме обернулись на его страстный, отчаянный крик. Громче шепота никогда раньше Федя не говорил в храме. Ничего он сейчас не видел и не слышал, ничего не понимал, кроме того, что Груня его уходит навсегда. Уже на паперти он схватил, было, ее за руку, но она выдернула ее, да так, что Федя чуть не упал, и зарычала на него рыком звериным:
– И чтоб я не видела больше тебя! Выкинься из моей жизни! Жених...
Необыкновенное облегчение чувствовала Груня, удаляясь от храма. Пока она стояла в храме, то ли от лика этого, то ли от отца Клавдия на нее несколько раз то робость нападала, то тоска вдруг непонятная от головы до пят пронзала. Очень тошно ей было, и ее порывало то кинуться с кулаками на Богородицу и на отца Клавдия, то убежать без оглядки, то на колени перед образом упасть. Но могучее новое выстояло. И теперь она была спокойна и довольна. Едкощемящая ненависть коптила ее нутро. Бревногубый Рогов даже на стол вскочил от радости, когда узнал о том, как протекала и чем кончилась последняя беседа Груни со своим бывшим духовником.
– Браво, Груня, блестяще, я верю в тебя, дорогой товарищ! Теперь очередь за земными властителями! Идет наше время, приближается, скоро в дверь начнет ломиться, я его чую, чую, понимаешь? Чуешь, медом и тестом с завода тянет, вот и я его, время наше, чую. А ты?
Что-то отдаленно-тревожное, разумом не охватываемое, присутствовало в ней, но на вопрос Рогова она не могла ответить. Вообще она с каждой встречей все больше завидовала ему, его способности без оглядки переть по новому, огненному пути, завидовала, как он в момент выбросил Бога из себя – он очень весело и образно рассказал ей об этом: "Выбросил крест и Его с ним, и – все. И Его не стало. Нету Его, Грушенька!" Хотя и ей без особых мучений удалось избавиться от домостроевщины, но выбросить Его, чтобы со смехом сказать "нет Его!", так не получалось. Она просто отказалась Ему подчиняться. Но ограничиться таким отказом невозможно, так или иначе надо объявлять Ему войну до победного конца, поражение означает смерть, ибо просто отход теперь на прежние позиции так же невозможен, как невозможен только отказ подчиниться Ему, Живому. Его надо умертвить в себе. Только если мертв Он, если нет Его, возможно движение по тому огненному пути, на который она вступила. И пусть еще нет-нет да и появлялся перед ее глазами скорбящий лик Богородцы, она даже не старалась прогнать его, она спокойно глядела на него своим с каждым днем все более тяжелевшим взглядом. Иногда по ночам, в забытьи, она даже разговаривала с ним, разговаривала выкриками, от которых просыпалась в поту, но в конце концов лик от тяжести ее взгляда расплывался и выдавливался из сознания, а послесонная тревога быстро рассеивалась от первого весеннего ветерка. Когда с фронта явился вдруг молодой князь, Груня стала сама не своя – и днем маялась, и ночью не спала. Он, в отличие от домочадцев, заметил перемену в Груне. Груня чувствовала, что под одной крышей с ним ей совсем невмоготу. Домочадцам молодого князя, кстати, тоже с ним невмоготу было. Гнетуще-тягостная сцена появления Ивана Григорьича в родительском доме резко запечатлелась в памяти Груни, бревногубому Рогову она ее в подробностях рассказала. Неподвижно и безмолвно стоял молодой князь в дверях и глядел на бант на груди отца, так глядел, будто там скорпион сидел. Груня же подумала, что на скорпиона бы он так не смотрел. Она не видела его взгляда, она стояла за спиной его, но она видела его лучше их всех, его родственников, обрадованных его приездом и смущенных и удивленных тем, как смотрит он на бант на груди отца и никого и ничего больше не видит.
Старый князь поправил бант, придал лицу значительное выражение и сказал, гмыкнув перед тем:
– Быть может, поздороваемся, Иван? Лично я рад тебя видеть.
Иван Григорьич опустил глаза и, ни на кого не глядя, сказал тихо:
– Я тоже рад вас видеть. Радуетесь?
Ответил Агарков, на котором банта не было:
– Так, Ванюша, будем мы радоваться или горевать – что мы изменим?
– Вы – ничего, – так же тихо ответил Иван Григорьич и добавил: – Что могут сделать самоубийцы после самоубийства? – И пошел к себе, и даже мать не обласкал.
– М-да, – сказал после его ухода Агарков, – однако бантик-то, Григорий, хотя бы к его приезда можно было б и снять.
– Да кто ж ждал его приезда? Да и забыл я про бант этот. А про самоубийц слушать не желаю. И тем более от сына, да-с!
Марья Антоновна тихо вздохнула, сняла с себя бант, покачав при этом головой, и пошла к сыну.
Бревногубый Рогов поддержал решение Груни уйти от Загряжских. Он подыскал ей комнатенку в Коломенском, рядом с домом, в котором сам
жил, и однажды под утро она покинула дом Загряжских, просто ушла, не сказав им ничего. И даже расчет не взяла. И тут уж с головой ушла в работу совдепа, на лету схватывая от Рогова то, что нужно было для этой работы. А момент требовал одного – армию разваливать, так объявил ей бревногубый Рогов вдохновенным голосом:– Мы в глубоком тылу, и все тыловые части должны быть нашими, понимаешь, Аграфена?
Она понимала. Только ей казалось, что почти все войска, в Москве находившиеся, уже их. Вообще солдатни шаталось по Москве столько, что невольно думалось: а остался ли кто на фронте? Судя по бодрому тону "Русской речи", еще кое-кто остался.
– Нет, Груня, это политическая ошибка думать, что все они уже наши, – внушал Рогов, Груня во все уши слушала. – Ты думаешь, солдатам этим, что в наш совдеп шастают, им что нужно? Чего хочется? Им хочется на фронт не идти. И это хорошо! Но у них нет еще понимания, что винтовки их в князей, в загряжских, обратить надо, злости классовой нет. Вот наша задача, понимаешь? И вот кто этой злостью других вооружить может – тот и есть вождь. И в тебе я чую такой дар, Аграфена. А чую я всегда безошибочно. В тебе куется железо, Аграфена! Верь мне и не оглядывайся, не смущайся полом своим, перед тобой еще многие мужики трепетать будут. Да, железо наше – основа нашей победы. Мир еще содрогнется, когда это железо в полный голос залязгает, только железом перевернешь старый мир, что стоит на пути к царству высшей справедливости! Когда мы – ничто – станем надо всем! И миллионы счастливых членов царства будут послушны единому движению пальца вождей своих – нас! Это будет высшая гармония на земле, и будет посрамлена гармония умершего Господа Бога. Мы – вершина, а там, среди миллионов, – полное равенство во всем, нет голодных, нет недовольных, все – строители царства! Но путь к этому через железо! А на пути стоит князь Иван Загряжский. Отбросив милосердие, отбросив даже намек на жалость, отбросив всякое слюнтяйство, всякое чистоплюйство, – всех и все растоптать, кто против, иначе растопчут нас. Всех и все – это надо осознать, Аграфена, это не просто слова, а действительно – всех! и все! Мир содрогнется от невиданного масштаба наших разрушений, и тем хуже для него. Все содрогающееся будет уничтожено! Сгорит в пожаре мировой революции! Понимаешь?
Груня понимала. И целиком теперь готова была отдать себя этому замечательному делу. Она до дрожи, до упоенного помрачения вдохновлялась такими речами бревногубого Рогова. Он видел это и старался вовсю. Шнырявшие в совдеп и из совдепа вскоре стали относиться к Груне очень серьезно. Одним коротким взглядом она пресекала всякие двусмысленные поползновения на свой счет, неизбежные со стороны нетрезвой солдатни. Да и что-то появилось в ее облике такое, что само останавливало разболтанных войной и безбабьем солдат. Изменилось выражение ее глаз. Поеживались те, кто попадал под их тягостное давление. Лицо ее, исхудавшее и осунувшееся, стало аскетически жестким и каким-то мертвенным, украшавшие его женские живинки, девичья мягкость черт – все это исчезло, ямочки на щеках стали впадинами-оврагами, тонкие синеватые губы ее были большею частью сжаты, и над всем этим царил, будто выструганный из посеревшего старого дерева, широкий с горбинкой нос с постоянно шевелящимися тоннелями ноздрей. Античный профиль стал профилем римского воина перед боем времен самых блестящих побед римского оружия. И огромный спрессованный клубок роскошных волос на голове казался совершенно лишним. И вскоре она его срезала. Тогда же она сменила юбку на галифе, а вместо блузки надела френч зеленый, а на него артиллерийскую кожаную тужурку. Ничего женского теперь не угадывалось в ее облике, и когда прохожие узнавали-таки в ней женщину, они оторопело останавливались и долго смотрели ей вслед. Худая, сутулая, оторопь наводящая на всех, перед кем вдруг возникала, она являла собой небывалое перерождение человека, возможное только в небывалое время, новую, небывалую волну которого так чуял и ждал бревногубый Рогов. И Груня теперь чуяла и ждала. И наконец дождались они. Пошло ломиться времечко во все двери, как то предрекал Рогов, да так ломиться, что только держись. Горе тем, кто не ожидал его. А таким, каким оно явилось, его не ожидал никто. Таким кровавым, таким беспощадным. Русский человек, с восторгом напяливший в феврале красный бант, но в котором еще задержались остатки трезвого мышления, теперь, ломая руки, взывал: "А я, дурак, ходил, орал: долой царя!"
Распахивались русские двери, срывались с петель, сметались от напора ломившегося времени в лице пьяных солдат, фабричных рабочих и прочих обывателей с комиссаром Груней во главе. Хозяева жилищ, куда врывалось невиданное доселе времявышибало, только было ощериться собрались, но едва только пали первые из них у своих вышибленных дверей, пронзенные штыками, как остальные, парализованные ужасом, съежились, зажмурились, втянули головы в плечи, опустили руки и решили, что спрятались. Извека мстившая вышестоящим, бунтующая чернь останавливалась инстинктивно пе ред капитальными устоями, на которых стоит мир, ибо ломка их грозила гибелью и ей, но вот теперь ломалось все. Новые вожди новых бунтарей исступленно звали-погоняли: вперед! – и, очарованные призывом, жадные до разрушения солдатушки-ребятушки, не пошедшие на фронт, долбали яростно штыками остатки вековечных устоев, неся на тех же штыках беспредельную, небывалую власть своим сверхухватистым вождям. Краснобантная Москва оказалась неспособна к сопротивлению и сдалась почти без боя, хотя наглый напор можно было остановить. Робели ревгусары перед силой и еще как робели! И в панику кидались. Но почти повсеместное отсутствие такой силы с каждым часом придавало напору все больше уверенности, пока она не перешла в ощущение полной безнаказанности. Лишь кое-где кучки мальчиков– юнкеров дрались насмерть. Одна из таких кучек вышибла ревгусар из огромного, доминирующего над площадью дома у Никитских ворот и заняла там оборону, преграждая путь к Кремлю от Садового кольца. И даже когда Кремль пал, эта кучка продолжала драться, вызывая неописуемую ярость у бревногубого Рогова и Груни, подчиненные которых никак не могли взять этот последний антибольшевистский оплот в Москве. После двух десятков штурмов Рогов прицепил к палке экспроприированную белую простыню, поднял это сооружение над головой и почти бегом пошел к дому. Груня рванулась за ним.