Романы. Трилогия.
Шрифт:
– Как? Без Его родительского благословения? – сестра Александра растерянно смотрела на священника, ожидая услышать такое от кого угодно, но не от человека, облеченного саном.
– А Он благословит! – Отец Василий возвысил голос еще больше. – Вот Она, Воительница, сначала попросит, а потом – заставит!.. Ну, а если нет… – он вновь обмяк, и взгляд его потускнел до страдальческого, – тогда воистину гулять нам по пустыне сорок лет, или сколько там…Только не в поисках земли обетованной, а по осколкам ее разгромленных святынь! Под командой не святого пророка, а безусых плясунов с ломами в руках!! Что ОТМА, даже при ее нынешнем составе, Москву возьмет – не сомневаюсь. Ну а дальше-то что? С Царским штандартом без Царя? А вот учредиловку собрать, про Собор я и не говорю, для избрания нового Монарха, сил у ОТМА при всей доблести ее личного состава не хватит. А учредильщики-то, избиратели – кто? Опомнившихся от безобразий смуты 1613 года, кающихся русских людей, заставивших Михаила Романова взойти на престол, я не углядываю. И приветственного адреса от попов Тверских, от купцов Тверских, от интеллигентов Тверских, а так же и от войск запасных и фабричных Тверских вам не дождаться! Как и от остальных городов и весей!.. Личная доблесть горстки верных не покроет всеобщего предательства!
– Ну, а тогда чего и огород городить? – уныло проговорил Иван Хлопов. – Гульнем по городам и весям, пока я еще не
– Ничего Он за это не даст, а только отнимет. И Воительница в такой «прогулке» участвовать не будет, – взгляд отца Василия вновь отвердел. – ОТМА не гулять должна, а возвести Монарха на престол! Или самораспуститься. Эх, Мартель предлагаю испить, господа, братья и сестры, за успех ОТМА, и за неучастие ее ни в каких гульбищах.
Два раза я удостоился вблизи иметь общение с кандидатурой №1, мною предложенной, и оба раза был как бы нечаянный свидетель: как Он смотрел на раненых, которых со всех частей свезли к Ливенской платформе для отправки в тыл. В числе тех раненых был и я. До сих пор перед глазами Его взгляд, взгляд страдающего любящего отца, глядящего на страдания своих детей. В двенадцать лет Он уже себя чувствовал отцом нации. Хоть и ефрейтор при Верховном Главнокомандующем, но уже и теперь – соучастник власти. Слыщал, как Он сказал тогда Отцу: «Папа, я хочу, чтобы ты возил меня на фронт не показывать войскам, а для участия в войне.» Государь очень смутился. Наследник тогда подошел ко мне и спросил, как, мол, меня-то, попа полкового, угораздило?! Я говорю: «Ваше Высочество, дальнобойный снаряд не спрашивает, где поп, а где солдат. Да и до этого места их снаряды тоже вполне достанут. Знали бы они, что здесь сейчас и Кто здесь сейчас, обязательно бы огонь открыли. Так что, говорю, Вам бы поберечься надо». А Он улыбнулся... Эх, ну так улыбнулся – передать не могу…
– Словеса наши тусклые,.. – тихо вставил Хлопов.
– Точно… Ну, вот и отвечает: не надо нам беречься, Мы с Папой сегодня перед Главной Владимирской молились, чего ж беречься! Второй раз… точнее, это был первый… я видел, как Он боль терпит, боль жуткую, невозможную. Во взрослых глазах терпение через силу, которой уже нет, а с губ – молитва криком. А когда узнал, что эти боли у него были постоянны, эх…
А ответственный синодал, тоже тверской, вместе семинарию кончали, рассказывал, до войны это еще было, как он Государю доклад делал. Ну, Он усадил его, слушает… входит Наследник, девяти лет ему еще не исполнилось, руки за спиной, и внимательно глядит на синодала моего. Тот отвлекается от доклада и недоуменно смотрит на Наследника и начинает понимать: он, ответственный синодал, не встал при появлении Наследника Российского Престола, что обязан был сделать. Забылся, зарапортовался! Начал медленно подниматься, и, говорит, не могу оторвать верноподданического своего взгляда от Его глаз. И чувствую, говорит, в себе радость от моего вдруг вспыхнувшего верноподданичества; передо мной, говорит, не горделивый от своего происхождения капризный ребенок, но – Повелитель, с полным пониманием своего предназначения быть Царем. Живость, отзывчивость, простота, сердечность, но и требовательность, и уверенность, что Его предназначение понимают Его подданные – вот что единым сгустком смотрело на синодала. И я, господа братья и сестры, сожалею только об одном, что не мне пришлось стоять под тем взглядом, и никогда уже не придется. Нас сверлят теперь другие взгляды!..
Эх… ну а возник бы вопрос о малолетстве Наследника, регентом у него должна быть только Татьяна – это уже готовая Царица! Ее я видел чаще, слышал о Ней больше – поп полковой Уланского Лейб-гвардии полка Ее Императорского Высочества – мой большой приятель. Великая Княжна Ольга – шеф драгун, свой полк навещала на Пасху, на полковой праздник и на свои именины – три раза в год. Великая княгиня Татьяна своих улан – три раза в неделю. Поначалу, генерал-майор Лихарев, комполка, каждый раз со страхом и неприязнью ожидал визита – понятное дело, надо ублажать высокую гостью, сопровождать, лакировать обстановку, нервничать самому и нервировать подчиненных. Оказалось – ничего этого не надо, особенно ублажать и лакировать, правда, нервничать приходилось. Первое, что Она сделала, это организовала первый в русской армии комитет офицерских жен, с собой во главе, женотдел. И первый на ковре перед ней предстал поручик Гречев, бабник, дуэлянт, пьяница и хулиган, пропивший жалованье и побивший очередной раз жену, о чем та с плачем и пожаловалась Председателю комитета.
Глава 31
Поручик Гречев являл из себя личность, непрошибаемую никем и ничем. Как его только не увещевали, и кто с ним только не беседовал! Мой приятель уланский поп полковой, как он сам говорил, давно на нем все гвозди крестом забил, справку о том, что он в Великий Четверг причастился, выдавал по слезной просьбе комполка, который поручика, как и все, кроме баб, на дух не выносил, но из-за того, что по сравнению с его бесстрашием и боевым пылом, все остальные его качества значения не имели, не списывал его, и даже когда искренне желал, чтоб его убили, искренен был наполовину. Вообще-то, в буянстве его особенность была, он не врал, буяня, и, ежели что – все брал на себя. Ни одна из женщин, с кем он блудил, не слышала от него «люблю», а уж ему с этим словом они табунами на шею вешались, зная, между прочим, что женат. Нынче слово «люблю» произнести, что плюнуть, ну и цена ему, прости Господи, соответствующая. Отвечал он своим бабам так: «Любить не умею никого, даже жену, но что другое – запросто!» – и хохотал при этом. – Кто заинтересовался – в очередь! – хохот пуще. Очередь не иссякала… Однажды, вдруг, срочное построение их эскадрона, офицерское. Комполка вопрошает: господа офицеры, десять фляг спирта, для протирки коней предназначенных, таинственно исчезли, то есть, похищены, вместе с телегой, на коей они стояли; лошадь от телеги распряжена и не похищена…
– Протерли оптику, – вздохнул командарм, разливая.
– Поручик Гречев выступает два шага вперед. Я, говорит, один все уволок и уже выпил. Комполка к нему подскакивает: «Как это ты один? Там тонна вместе с телегой!» А тот и отвечает: «А мне плевать, сколько там; я, как выпью, поезд вместо паровоза протащу…» Вообще, «а мне плевать» – его любимое и почти единственное звукосочетание, которое от него слышали. Я, говорит мой поп уланский, раз пятьдесят это слышал в мою сторону, когда на исповедь звал. В карты играет, продулся, пистолет вынимает, давай, говорит, назад, а то пристрелю. И стрелял. Ему говорят: карточный долг – долг чести!.. Прости, Господи, честь надумали… А он свое: «А мне плевать». А бывало, опять же продуется, вскочит, пистолет свой на стол кидает, говорит, через час принесу, а не принесу – застрелите. И всегда приносил – то ли грабил кого, то ли из дома тащил, продавал… Стрелял в людей без счету, правда, ни одного смертоубийства не было, одни ранения… Идя «на ковер», он тоскливо маялся и зевал, ему было совершенно плевать, как и на всех, на Председателя женсовета, которую он никогда не видел. Несчетное число раз его таскали на всякие разные «ковры», но впервые он должен
был предстать перед дамой, отчего его маята, по мере приближения к «ковру» перерастала в ярость, и он собирался откровенно хамить, думая начать хамство с демонстративного рыгания во весь свой, ароматизированный водкой, огромный рот с выбитыми в драках зубами.Он вошел в кабинет и окаменело застыл, едва не столкнувшись с Ней в дверях. Она стояла в полуметре от него и тихим взыскующим взглядом, наполненным еще чем-то, смотрела ему в глаза. О том, что никакие взгляды пронять поручика Гречева не могли, об этом и говорить излишне: мать и жена, плача и стеная, на коленях перед ним не раз стояли и уж так его глазами умоляли!.. «Переглядеть», чтоб пронять, поручика Гречева не мог никто. А стоящая перед ним этого делать и не пыталась, просто «еще что-то», обволакивающее тихий, скорбный взыскующий взгляд – это была любовь, которая струилась из огромных темно-синих глаз, на него обращенных, от которых приготовившийся хамить поручик Гречев не мог оторваться, – отец Василий вздохнул задумчиво. – И слово-то это, «любовь», давно уже в наших мозгах и устах совсем не то, что вложено в него, означает…
– Словеса наши тусклые, – добавил Иван Хлопов.
– Точно. Еще раз за нас, братья и сестры, за то, чтоб нам нашу тусклость за свет не считать. Да… А любовь, что из Царевниных глаз изливалась на остолбеневшего поручика Гречева, и была такой – неземной, той самой, что не стенает, не умоляет, не орет, не грозит, не упрекает – она терпит все, она ЛЮБИТ, она выше материнской любви, по земным меркам абсолютной, ведь сына-бандита мать все равно любит. И эта неземная любовь есть дар достойным от неземной силы, от Небесной. Этих достойных – единицы, и у нашей Царевны Татьяны этот дар есть. Все мы бессознательно всю жизнь ждем увидеть такую любовь, на себя направленную, чувствуем-знаем, что, встретив ее, сразу узнаем, и – ужасаемся встречи, если таковая случается, ибо это всегда неожиданное столкновение. И выворачивается наша совесть наизнанку… У всех заложена способность узрения ее, никто мимо не пройдет, даже поручик Гречев сию способность не пропил, как ни старался…
Протрезвевшие глаза поручика Гречева изнемогали от устремленного на них луча неземной умиротворяющей любви, а его заглушка на ушах, которая уши его хлестче любой брони обороняла и делала их глухими вообще ко всему, вдруг оказалась прорвана стрелой тихого, скорбного голоса:
– Главное, о чем я молюсь сейчас за вас, это о том, что если суждено вам быть убитым, то не как пьяному бандиту-мушкетеру, охотнику за подвесками предательницы, врагу даренными, а как русскому гвардейцу, защитнику Родины, как Моему гвардейцу! О котором Мне попечение Богом вверено, и которое Я не выполняю… И чтоб ваша доблесть в бою перевесила ваши мирные подвиги. Вот здесь жалованье утраченное, донесите, Христа ради, до дому. А это – подписанная батюшкой справка о причастии, получать теперь ее будете здесь, командир полка слишком нервничает, ее получая. Как шеф полка, и это беру на себя, раз уж вам так исповедь непереносима. Идите.
И поручик Гречев на подкошенных ногах деревянным шагом – вышел…
«Огня любви сошла лавина из вдруг открывшихся небес.
Горело все в душе звериной, чем испоганил ее бес.
И образ, данный ей в рожденьи, вновь стал и тих, и добр, и светел,
А от сгоревшего греха напоминанье – черный пепел» –
Это мой приятель, поп уланский сочинил, когда, по прошествии времени, вся ситуация перед ним предстала. Первым-то ведь на «ковре» он побывал, и вопрос первый ему был, когда предстал: когда последний раз исповедовался поручик Гречев. Поначалу, говорит, испугался и обиделся вопросу одновременно. Ведь знаю, говорит, что знает она все, чего спрашивать-то? Но вижу, говорит, что спрашивает-то по-особому, вопрос не отчета требует, а совета – чего ж делать-то? Ну и довесок, говорит, из глаз Царевниных: «Как же ты, иерей, справку такую не боишься давать, неужели ты ничего не смог придумать все это время, ведь силы-то у нас молитвенные какие!..» И, говорит, так моей иерейской душе тошно стало от довеска сего из Царевниных глаз, что хоть под пол проваливайся! Развел, говорит, я руками: «Никогда, Ваше Высочество, он у меня не исповедовался и не причащался». «Да как же он живет, Господи помилуй?!» – воскликнула она, и я, говорит, увидел в ее глазах слезы. И страх за того, о ком мы говорим. И слезы особые, слезы редко плачущего человека, редчайшие слезы не о своем, а о чужой пропадающей душе. «И что же делать?» – спросила она. Поп уланский вновь только руками развел. И тут, говорит, поднимает она телефон прямого провода и говорит в трубку: «Папа, возможно мне очередную именинную жемчужину деньгами выдать, сейчас?» Судя по тому, как она быстро положила трубку, это оказалось возможным, видно было, что такие просьбы были постоянны, всегда по делу, и отказа от Него не было. Когда деньги поднесли, она, говорит, велела мне немедленно телеграфными проводами перевести их во все монастыри для сорокоуста о здравии заблудшего раба Божия Прохора – так звали поручика Гречева. Он говорит: Ваше Высочество, а может быть просто через Синод?.. Тут она взглядом своим его прервала… о!.. и это уже был совсем другой взгляд, впору, говорит, опять под пол провалиться. «Уланского гвардейского полка Я шеф, а не Синод! – ой как прозвучало! – А вы – его духовный окормитель! – (Эх, окормители, – отец Василий горестно покачал головой) – Мне с вами отвечать перед Богом и Государем за него!» Слово «Государь», говорит, прозвучало совсем не так, как недавнее «Папа» по телефону. И тут, говорит, чувствую, что начинаю улыбаться неуправляемо, распирает рот и все в улыбке верноподданической, хоть и не к месту, не до улыбки, вроде, в таком-то разговоре, а – ничего, говорит, не могу с собой поделать. Я, говорит, любуюсь просто верноподданически, и с радостью гляжу на шефа моего полка (только тогда осознал по-настоящему – моего), где я – духовный окормитель. А мне, говорит, и коз пасти доверить нельзя, не то что лейб-гвардейский полк окормлять. Так и сказал. И плачет при этом, а я его успокаивал как мог, как меня полковник недавно: мол, что ты мог сделать?.. Мог! – отец Василий вдруг стукнул кулаком по столу. – Могли! Не сделали!.. Это уж он мне рассказывал, когда все рухнуло, когда улан уже не было, и турнули его, как меня… Давайте, братья и сестры, за мое поповское сословие… Ну и говорю, говорит, я Царевне Татьяне, шефу моему, давайте львиную долю денег Ваших в Серафимо-Дивеевский Свято-Троицкий монастырь отправим, Ваш Батюшка, Государь Император и все Ваше Семейство ведь особую к нему приязнь имеют, а на сорокоуст всем остальным монастырям Российским остатка этих денег хватит… дорогая жемчужина. Царевна, говорит, вся прямо расцвела от такого предложения и прямо, по-девчоночьи, взвилась радостно, как вот, Сашенька недавно, когда ваша ОТМА икону «Воительницу» обрела… «И батюшку Серафима обяжем на молебне, – так и сказала «обяжем», – вызволить нашего Прохора из его пут-оков. Он, батюшка Серафим и не таких вызволял, а тем более – Прохора, – тут она даже в ладошки хлопнула. – Ведь батюшка Серафим до монашества Прохором был!» Эх, братья и сестры, дорогие мои! Об одном жалею, что не я напротив нее сидел… И вижу, говорит, глада она призакрыла, вспоминая: «Саровские торжества – самое счастливое время моей жизни. Все помню. Хоть и совсем маленькая была, шестилетняя, все помню… как Государя на руках несли, руки подданных наших на себе помню… и меня тоже несли…»