Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Не запомнили, батюшка? – въедливая пытливость из глаз встрепенувшегося командарма в упор и с надеждой глядела на отца Василия.

– Да какой там! – махнул тот рукой. – А они, эти бабы новопородные, они все одинаковые, все похожи. Она первая и набросилась на него. Крестное знамение успел он сотворить. Стоит он в своей черной форменной шинели расстегнутой, красные отвороты, красная подкладка – весь как бы в торжественном трауре черно-красном… на голову выше толпы… высок был Николай Георгиевич! Бородка, она у него точь-в-точь как у Рудольфа Александровича, неподвижна, глаза поверх голов смотрят, губы молитву творят... До сих пор перед глазами… Бросили его у памятника Слепцову, в пятом году от жидовской бомбы убитого. Тихая провинция!.. Два убиенных губернатора рядом: один каменный, а другой – телесный. Губернаторов лишились, молитвенников обрели. Когда выгонял меня из кабинета Николай Георгиевич, икону эту отдал, ну и бумаги кое-какие. Естественно, дом губернаторский разгромили напрочь…

Только ночью мы с Владыкой Арсением тело подобрали, раньше не смели. Отслужил

владыка в соборе панихиду, а на утро я его во гробе в Псково-Печерский монастырь увез. А до того, как в Печерский поезд сел, молебен перед сей иконой отслужил. Хотел ее в соборе оставить, чувствую – нет, не хочет Она, с собой взял. Через три дня возвращаюсь, чтоб уже, окончательно благословившись у Владыки, в Москву ехать. Затаскивают меня в актовый зал мужской гимназии, которую заканчивал, а там – педагоги всех учебных заведений всего города, душ триста. Какой-то комитет резолюцию предлагает: приветствовать новое революционное правительство с князем Львовым во главе. И, естественно, термин «бескровная» в резолюции резолюцирует. Во мне все клокотать начинает. У меня на глазах, говорю, да и у вас – тоже, три дня назад убили и затоптали генерал-губернатора, Царем ставленного. Уберите, говорю, «бескровную», поставьте «кровавую». Эх, что тут началось с педагогами! Изящные, тонкие, благовоспитанные, деликатные… Эх, и несло же их! Спасибо, что не побили. Учителя наших детей… Ни кожи, ни рожи, ни смысла, ни бессмыслицы – одна никчемность… И духовенство свое собрание устроило! Те – в женском епархиальном училище. Владыка мается, в президиуме сидит. Выступает член Государственной Думы, протоиерей… забыл имя… и распинается, как теперь все стали свободными и не надо лицемерить, называя Царя на ектеньи «благочестивейшим». И, естественно, требует поздравительного адреса Львову и его банде… Ну, тут уж я не выдержал, все им сказал. Слава Богу, попы Тверские воздержались от приветственного адреса. Я – на вокзал, а на вокзале узнаю, что второй раз собрались отцы Тверские и все таки послали приветственный адрес! Впору было назад бежать, и побежал бы, да поздно, уже отправили восторженное послание по поводу «бескровной»… В Москве застал митинговый угар. У Храма Христа Спасителя вижу – толпа, памятник Александру III свален и разбит на куски.

Глава 29

– Как?! – одновременно воскликнули Свеженцев и Хлопов.

– Веревками. Среди осколков стол стоит, за столом председатель сидит, порхатенький, на стуле, рядом с председателем студент стоит, на стуле, речь держит, что надо углублять революцию, а солдаты, бегущие с фронта, углублению мешают, потому как сразу по домам разбегаются. Бить не били студента, только посвистали – большинство митингующих-то солдаты, или с фронта удравшие, или на фронт не пошедшие, кровью губернаторов умывшиеся. Выступать могут все желающие. И вот, взбирается на стул детина в кучерском зипуне, лицо – сплошная борода, одни глаза свободолюбиво сверкают. Видно, что с речью у него затруднения, не привык он к словам, лошади его и так понимают, одного «ну!» или «тпру» им хватает. Слова из его рта будто булыжники ворочаются, наконец, выдавливает:

– Вот, кто я таперя такой?

Публика хохочет: «Сам и говори, кто такой». После жутких мук выдавливает еще:

– Я третий кучер на купцовой конюшне.

Хохот пуще: ну и дальше-то чего?

Наконец, выдавливается из него наболевшее:

– Глядико-сь, во я кучер, а вот и говорю таперя. Вот оно – свобода-то. А?! – и таращится радостно на всех – цель жизни поймал.

Обвал аплодисментов, Шаляпин столько не срывал, восторгу публики нет конца… Давай, командарм, наливай за свободу… за свободу схождения с ума, которой никто из присутствующих, Бог даст, не воспользуется. И тут дернула меня нелегкая! А мне, говорю, можно на стул залезть? Можно, отвечает, ухмыляясь, председатель, у нас всем можно, у нас демократия. Взбираюсь. «Эх, – думаю, – ну влип иерей!» Стою, ну, дурак дураком, передо мной тыщ пять публики. Перекрестился я и выкликаю:

– А ну, загадку отгадайте! Чего никогда у вас не было, нет, и не предвидится?

Публика замолкла, думать стала, а некоторые – дурные ответы выкликать: кто про деньги, кто про женщин. Обрываю дурные ответы.

– Покаяния, – говорю, – у вас не было, нет, и не предвидится, и вот эти куски от каменной статуи лучшего из Государей Российских, не считая последнего, каждому из вас вместо жернова уже на шею примерены. Аминь.

Еле ноги унес. И несли они меня через полчаса около университета. И там действо! Между самим зданием и храмом университетским в честь Татьяны-мученицы флигель имеется, на нем, на фронтоне, орел двуглавый огромный – лепнина, толпа студентов под орлом, а к орлу мужик с ломом подбирается, чтоб его сокрушить. Мужик, оказалось, из сторожей, но зато и председатель местного совдепа. Студенты неистовствуют. Я одного спрашиваю:

– Чем тебе орел не угодил? Смотри, красавец какой: головы-защитницы в обе стороны смотрят на владения свои, и дальше, чтоб ни с востока, ни с запада враг не подобрался…

Оказывается, именно в головах орловых и вся загвоздка для них, ну и в когтях, где скипетр с державою: очень им эта совокупность ненавистна. Хищная-де птица, народов клеватель, свободы топтатель, своими крыльями могучими света демократического закрыватель.

– И давно, – спрашиваю, – у вас такое недержание чувств к двуглавому орлу?

Оказывается, одновременно и недавно и давно: давно сидело в душе придавленное и недавно вырвалось, к счастью.

– Не разорвет от счастья? – спрашиваю.

В суть вопроса не вникли,

потому как слишком мужиком с ломом заняты были, как на скачках, криком понукали: «Дав-вай!»

А мужик лестницу железную, по которой лез, уже миновал, одна нога уже на карнизе – там надо закрепляться, приспосабливаться. А ветер – вьюжный, с метелью, на карнизе ледок, до тротуара вниз метров двадцать… Снимает мужик картузик свой, делает… можете себе представить!.. три крестных знамения – истово исполнил, кричит: Господи, благослови!.. и – ломом, по головам с короной и по державе со скипетром… Головы с коронами и когти со скипетром и державою – на землю, и – на мелкие кусочки. Крылья сами собой упали. Они по-особому падали, да они и не падали, а летели… метров пятнадцать даже по горизонтали пропланировали… едва не по головам студентов, один даже перекрестился, уворачиваясь от полета… Они сначала сами собой отвалились по отдельности, каждое целиком, а потом летели… А как отваливались!.. Медленно, страшно… треск стоял, будто кости ломались… и тоже – в грязный снег, и тоже – на кусочки…

Когда мужик спустился, студенты ну его качать! Я и пытаю у него: «Ты зачем же на такое дело Господне благословенье-то испрашивал?» Смотрит на меня, весь еще в ошеломлении – живой!.. и не понимает, о чем спрашиваю. Да и то: зачем университету двуглавый орел на фронтоне? Там теперь другой знак власти надобен. Может, рога? Думаю, в самом деле было Божие благословение, чтоб вот так-то. У самого – комок в горле, на кусочки орловы глядя, да просто ужас берет, а… сделать уже ничего нельзя!.. «Думалом» своим лучше не пользоваться, принимай все, как есть, и терпи и молись – вот и вся стратегия с тактикой. И глаза выкалывать нельзя – смотреть надо! Смотрел я на осколки символа имперской власти и государственности, что на грязном снегу валялись… и, будто, каждый осколочек живой: студенты гогочут, топчут его, а он кричит: «Больно!» Они-то не слышат, а я-то слышу: «Заступись!» А я опять стою и плачу, только на плач и способен, впору в платные плакальщики из иереев подаваться. Так вот, смотрю я на живые осколочки, которым больно, своими невыколотыми плачущими глазами, смотрю на топчущих торжествующих, на мужика-сокрушителя… и ведь сокрушил-то их один из тех, кому они больше всего надобны были! Под этими крыльями, только что в грязный снег улетевшими, они ж были как под броневым шатром! А теперь, беззащитные, на их осколках пляшут, и крестятся не в благодарность за шатер, а за то, что отвалившиеся с треском, они, в последнем полете башку тебе не снесли…

Я чуть подзадержался с ними, так один из плясунов изголялся-кривлялся передо мной, мол, пошел ты со своим Богом, вот он, мой бог – и по карманам себя шлепает… единственный, и другого нет. А я смеюсь в ответ: «Это хорошо, – говорю, – что единственный, потому как лишат тебя вскорости этого бога те, у которых этот божок понахрапистей, вытрясут все из карманов, да еще и желудок проверят, не проглотил ли чего, хорошо, если не вскроют желудок, и останешься ты пуст, а пустому жить нельзя, вот и будешь ты потенциальный христианин, потому как ничего не останется другого». А тот мне и говорит: «Нет, я сам – вытрясатель, и мой бог будет всегда при мне». И снова – хлоп по карману, и мордашечкой своей молоденькой надо мной нависает, в глазах улыбистых – полный мрак.

Тут я вновь по нашему, по поповскому сословью прошелся: «Как же допустили, не умягчили вовремя, не образумили?!» Да чего ж теперь! Ну, стоят они вокруг меня радостные, эти несчастные обреченные… вот тут уж у меня настоящая слеза навернулась. «Господи, – говорю, – ну дай мне силы в иерейской моей жизни хоть одну душу такую зацепить, вдохни в мое сотрясение воздусей маленькую толику Духа Своего!..»

Что-то, видать, изменилось в лице моем – притихли… Скорей всего, страсти-ярости в глазах поусилилось – это у меня запросто, потому Владыка и в монахи меня не благословляет, хоть я и бездетный вдовец. Небось, думали, зацеплю я сейчас не душу, а челюсть близстоящего кулаком своим, и зацепка сия для зацепленного очень плохо может кончиться. Ну, а для меня, в итоге, ясное дело – окончательно плачевно, то есть, даже всплакнуть как платный плакальщик не успею. А я вдруг и страх потерял: «Дурачье, – говорю, – да неужто и впрямь вы те евангельские свиньи, перед которыми запрещено бисер метать?! А я все-таки, метну, а потом и меня топчите, как вот эти осколки, знать туда и дорога, ибо жить мне, иерею, неохота, на вас глядючи, и разделю я участь орла нашего державного – с радостью!» (Отец Василий вдруг резко возвысил голос, глаза были наполнены слезами) Господи, я стыжусь и смущаюсь перед Лицом Твоим… (весь вагон затих, два проводника с мешками застыли на месте) ибо грехи наши поднялись выше голов наших, и безумия наши вознеслись до неба!.. От времен отцов наших и до сего дня мы находимся в великом грехе!.. И за грехи наши и отцов наших мы с братьями нашими и Царями нашими и священниками нашими проданы царям иноземным под меч!.. в плен и на разграбление… (голос отца Василия усиливался с каждым словом) с посрамлением до сего дня!.. Так, плача, будут взывать наши потомки, проклиная нас!..

Отец Василий замолчал, невидящими полными слез глазами глядя перед собой на «ужин в «Яре»».

– Здорово, батюшка, меня зацепило, – среди абсолютной звенящей тишины прозвучал голос сестры Александры.

– Это не я, Сашенька, это из Книги Ездры. А тебя и цеплять не надо, ты крепко за крюк Божий уцеплена, держись за него.

– Ну, а те?

– Не знаю, – отец Василий пожал плечами. – Сказал, развернулся и ушел. Не растоптали – уже хорошо. Давай, разливай, командарм, о здравии этих… заблудших, и… все-таки, Бог даст, рабов Его… И пошел я к Хлопову – единственная отдушина в моем московском визите оказалась. 

Поделиться с друзьями: