Романы. Трилогия.
Шрифт:
— Ой, Зелиг Менделевич, вот этого я бы не сказал.
— А ты ничего не говори, ты молчи, да слушай. Вот ты знаешь, на каком месте ты сидишь? Вот я и говорю, про мелочи болтаешь, а важнейшего не знаешь! А место это называется святым. И находиться на этом месте могут только дьяконы, священники и архиереи. Для остальных это место — табу! О, даже ты дергаешься, сиди, как сидел. Что, кстати, тот твой, который единственный неподписант, бывший поп полковой, настоятель бывший этого храма, он тебе не говорил об этом? Ты же здесь его допрашивал.
— Не-а, не говорил... не помню, значит — не говорил. Он все стоял, крестился и на этого безглазого Варлаама смотрел, да слезу пускал.
— Вот-вот, перед безглазым слезу пускал. А когда ты его на третью степень мясникам
— Кричал только, но не слезинки.
— Да и кричал-то он молитвы! Эх, молодежь!.. И ты уверен, что он расстрелян?
— Ну, увезли по назначению, согласно приговору.
— В исполнение приведен?
— А это уже не ко мне.
— Я к тому, что по моему приказу мои ревгусары его уже расстреливали в 17-м за монархическую агитацию: портрет царя, уже отрекшегося, на пузе держал на улице. Не достреляли, портрет пулю отвел. Вместе с портретом расстреливали, добить не получилось, белогвардеец один вмешался. Но я этого уже не видел. Больны были расстрельной лихорадкой... А надо не расстреливать было. Мучеников плодить нельзя. От них полюшко-поле молитвенное образуется.
— Какое поле? — очень недоуменно спрашивал Весельчак у шефа.
— А такое, от которого у трудящихся вместо «даешь революцию» одна контрреволюция в голове. У тебя Варлашка-оборвыш-босоножка хоть раз проходил по делу?
— Не-а.
— Потерял я Его, и за делами призабыл. А таких забывать нельзя! Сидит, наверное. Найти надо.
— Ну, оборвыш, понятно, а босоножка, это как?
— А так, что он круглый год босиком ходит и любой мороз ему нипочем.
— А он что, колдун тибетский или йог?
— Хуже, Весельчак, хуже, он православный юродивый, а полюшко у него, ух!..
— Ну, услать его куда-нибудь в Магадан.
— Хоть на Луну, не поможет. Вот, нажрешься, надышишь тут, а я тебя ушлю, тебя нет, а перегар твой на месте.
— Так что, это полюшко вроде перегара?
— Вроде, только перегар выветрится, а полюшко нет. И другое полюшко есть, оно вот на этом месте, где ты сидишь. Они ведь храмы свои строили не на всяком месте, полюшко вот это находили и тут алтарь и обозначали. И хоть всем говном мира его завали, оно останется, и такие как Варлашка его чуют. Храм уничтожен полностью с фундаментом, асфальт накатан. «Варлашенька, — говорю, — обозначь прутиком, где алтарь был?» Обозначил. Сравниваю с планом, — с точностью до сантиметра!
— Да не волнуйтесь вы, Зелиг Менделевич.
— Да не волнуюсь я никогда!
Зелиг Менделевич грузно сел и устало призакрыл убойные свои глаза. Наврал он слегка Весельчаку: действительно, не получилось, действительно, белогвардеец вмешался (хотя само слово это появилось через полгода), но все это Зелиг Менделевич видел! Видел, драпая со своими прыщавыми юными ревгусарами, шутовски обвешанными пулеметными лентами и маузерами, болтающимися на каждой ягодице, от одного разъяренного офицера-фронтовика с наганом. Тот яростный блеск чудо-белогвардейских глаз, враз съевших революционную убойность, Зелиг Менделевич до сих пор помнит — иногда по ночам снятся, и очень неприятно потом весь день от такого сновидения.
Зелиг Менделевич вылез из своего персонального «Паккарда», яростно захлопнул дверь, и в который раз за свою жизнь проклял страну эту, где даже чудо-техника американская глохнет и не заводится. Заодно и америкашек проклял, которые, видите ли, не предвидели такого мороза. Все надо предвидеть, имея дело с этой страной и народом этим. И тут же выругался и в свой адрес, ибо и сам за всю свою жизнь так и не научился предвидеть здесь все до конца. Давно ведь мог забрать и развезти по другим тайникам то, за чем сейчас едет. А едет он за сокровищами в виде камней, металлов, икон, окладов и прочего на сумму три миллиарда в царских золотых рублях. Никакому доллару-фунту никогда до того рубля не дотянуться. Одних золотых потиров в тех его закромах — 50 штук. Все это плод работы по изъятию церковных ценностей с 1921-го по 1923-й год, ну и прочих многочисленных последующих
изъятий. Кое-что должно оставаться и здесь, и, конечно же, не в казне. И всё сосредоточил в одном месте! Опять выругался. И ведь всегда учил своих присных, что именно рассредоточение — основа основ хранения такой атрибутики. Правда, был для этого и повод — собирался в июне вывозить это на Запад, и на тебе — сваливается на голову двадцать второе число. А не развез по тайникам, потому как «предвидел» (опять выругался), что досюда фронт никогда не дойдет. Знал, какая мощь приготовлена для встряхивания жирующего Запада. И сейчас ведь ничего не вывезешь, придется перетаскивать в другой подвальный склеп, о котором точно никто не знает и не узнает.Столько с тем ненавистным храмом в жизни связано! Каждый раз, когда наведывается туда, испытывает особенное беспокойство, которое сам не может понять. Пусть немцы входят, пусть храм открывают, пусть облазят весь его подземный город, на снарядах покурят, музейное барахло заберут, его сокровища — не найдут. Пусть Москву займут (теперь предвидел, что так будет), но что они назад откатятся, безо всяких потуг на предвидение — уверен был: статистикой колоссальной разницы весовых категорий противогерманского блока и Германии владел вполне. Предвидел, что снова храм лично он снова закроет, снова пусть Весельчак резвится на святом месте в алтаре, и вполне предвидел, что сам он увезет сокровища, куда задумано, и они еще послужат тому, чего задумано. Сейчас, прокляв америкашек за непредвидение таких русских морозов, вдруг опять вспомнил слова попа того полкового с царским портретом, недорасстрелянного. Заставлял себя забыть эти слова, но не получалось. А слова вот какие: «Вам, несчастным, кажется, что вы властвуете в этом мире, но это, слава Богу, не так. Вы всё можете просчитать, прознать, проконтролировать, всех и вся взять в свой оборот, кроме одного — промысла Божия и тех, кто уповает на Него...» И царский портрет тот расстрелянный сейчас, в московском снеговале, увиделся, проступил, и — от портрета те же слова, хотя тот, кто на портрете, сам по себе расстрелян давно. А слова еще не кончились: «... Потому Святая Русь, населенная такими людьми, есть то единственное на земле, что вне вашей досягаемости».
— Так ведь Святая Русь, населенная такими людьми, не есть, а была, — злорадно выдохнул тогда попу этому, — и скоро ни одного не останется, кто уповает на Него, на этот ваш Промысел!
Улыбнулся вдруг поп в ответ на злорадный выдох, ух как улыбнулся! И очень тихо и спокойно ответил:
— Святая Русь всегда есть, потому как всегда будут двое или трое во имя Его, которых вы недостреляете, а значит, и Он среди них, пусть даже если это будет в одной избе, вместо одной шестой части суши, — и так растянул-усилил свою «ух какую» улыбку, что невозможно было в него не выстрелить.
И тут из-за угла этот... с чудо-блеском яростных белогвардейских глаз и с наганом в руке. Никогда не предполагал Зелиг Менделевич, что он умеет так быстро бегать. Артиллеристу Ртищеву на фронте из своего нагана не довелось выстрелить ни разу. И тут первый его выстрел прошелся мимо. Мимо уха Зелига Менделевича сантиметрах в двух. И звук свиста ее и воздушной волны очень колоритно добавляют в барабанной перепонке слова попа полкового. А «ух какая улыбка» мучает глаза. Даже закрытые.
Понял Ртищев, что не догнать и не застрелить, остановился и вернулся назад. И еще недоходя до того места, где оставил попа полкового, услыхал его громогласие, от которого шарахались прохожие с красными бантами:
— Совокупились нынче, сочетались черным браком жидовствующие и кадетствующие! Гул-ляй! Сам сатана и венчатель, и шафер!
Подошел Ртищев:
— Уходить надо, батюшка, они вернуться могут с подкреплением не таким хлипким. Городовых, вон, ловят, убивают. Гляди-ка, в самое сердце ему пулей.
— Своим сердцем мое заслонил. Да и тебя Господь Бог вовремя послал. Ко мне в храм поедем, при монастыре он, я теперь туда определен. С сестричками вместе поисповедуешься, а завтра, глядишь, и причастишься, коли Господь сподобит, а уж дальше... Что в полку?