Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Два, — рявкнул в ответ, не выдержал. — Сколько было действующих храмов Киевской епархии на 21 июня? А?!

— Два, — прозвучало из наушника.

— Что?! — любой человек от так прозвучавшего «что» из его уст по телефону должен был тут же умереть. Но на том конце провода не умерли, а в двух словах разъяснили, что «два» — это не повтор издевательского рявканья (да и кто бы посмел?!), а ответ на вопрос о количестве действующих храмов в Киевской епархии на 21 июня сего года.

— Про остальные епархии тоже давать справки? — в звучащем вопросе звучал-слышался другой вопрос: и с чего бы это вам понадобилось?

— Про остальные не надо, — телефонная трубка полетела на рычаги.

И тут же раздался звонок.

— Ну что там, Саша?

— Командующий Западным фронтом на проводе.

— Подождет, я занят.

Глядя на молчащий телефон, Саша недоуменно размышлял, чем же вдруг стал занят Хозяин, что даже командующему Западным фронтом — отлуп, с которым велел соединять немедленно и в обход всех в любое время, когда бы тот ни позвонил. Да оно и понятно: немецкие танки в расстоянии одного перехода до Москвы... Всегда он такой после общения с этими «безбожниками». Такому ему под горячую руку попадешь, не знаешь,

где проснешься — в своей постели или в Лефортово. И еще думал: почему он, секретарь, может по телефону наорать, отматерить, поднять, а его Хозяин с «безбожниками» этого не делал ни разу? Да, не делал ни разу, хотя отдельные личности из могущественного «союза» выхватывались, чтобы засыпать не в своей квартире, а в Лефортово. Чистки там производил, и чистки вполне убойные. Особенно хороша была 1937-го, финишного года пятилетки безбожия. Со злорадством, тыча в нос провальной статистикой, пересажал тогда половину верхушки его, но сам «Союз», его же детище, был тогда незыблем. Да и, увы, все теперь в этой стране, что накручено-наворочено за эти 20 лет — его детище, ни от чего не отвертеться. Документ о создании «Союза» подмахнул тогда, думая совсем о другом, ни до чего тогда было, кроме одного — свалить, вытрясти из командного стойла Лейбу-поганца, свалить с помощью Бухарчика и Зиновьева с Каменевым, а потом натравить их друг на друга, чтоб в итоге всех троих — к одной стенке. Разрешение таких задач возможно только полным сосредоточением на ней всего своего внимания. Бурно набухающее новое свое детище воспринимал лишь как придаток к родным карательным органам и вообще-то в глубине души не разделял того крайнего остервенения, с которым навалилась новая волна погромов на Церковь, её служителей и её прихожан. Когда изымали ценности из церквей, там наблюдалось жуткое остервенение отнимателей — естественно, так просто не отдадут святыни, но потом, конечно, можно бы и послабу легкую дать, ну хотя бы взрывать, ломать монастыри без ритуальной торжественности. Да и все, под топор пошедшие, они ведь лояльные были, большая часть не то что сопротивляться, протест заявлять не собиралась.

Однако ясно было: то, как все случилось, только так и могло случиться. Сам подписывал в 1919-м, когда был проддиктатором, шефом всех продотрядов, приказ о том, что за вслух произнесенное слово «жид» — расстрел без суда. Как не любил их, а все это время, что наверчивал, наворачивал, только на них опирался, ибо они сами по себе были везде. Хлеб отбирать — с ними, в колхозы загонять — а как же без них? Всех уклонистов порешить — они опора, ибо в ОГПУ-НКВД их 95 процентов, ну а уж храмы разорять — они единственные в триединстве — плаха, палач и топор. До сих пор вопрос один колом стоит от ягодиц до затылка, вопрос — куда делись драгоценности, изъятые у Церкви с 1921-го по 1923-й годы, оцененные в 42 миллиарда золотых царских рублей? Сумма чудовищная! На эти деньги без ГУЛАГа можно было бы до сих пор кормиться и вообще не работать всей страной, и хлеб не сеять, а просто покупать его, и ВПК себе отгрохать без напряжения, как у всего остального мира вместе взятого. ВПК (ныне на две трети разгромленный) отгрохали и без того немалый, но куда те деньги жуткие, размером в десятки бюджетов США подевались?! Растеклись куда-то, рассосались по тайным и явным каналам, державе ничего не досталось. Всё на вынос, всё на продажу! Хотя термин «продажа» для сего процесса мало подходил. Женскую императорскую корону, в которой сотни одних бриллиантов каждый в пол-яйца, за пару ящиков коньяка продали. Да её можно было на флотилию линкоров обменять! А корона — из других изъятий, не церковных, тех, других — из музеев, домов, дворцов и пр. — 6 тысяч тонн вывезли. Художественные ценности составами мерили, как дрова. Никто не оценивал содержимое тех вагонов. И хоть вопрос «куда делись?» стоит колом, однако уже и не очень. Размяк кол. И вопрос этот никогда и нигде вслух не поднимал. Поднятие этого вопроса очень не поняли бы те, чьими руками, ногами, головами к вершине власти лез. Любой поднявший этот вопрос будет спущен-сброшен с любой вершины, какую б ни занимал. Любого и каждого из растаскивателей державы можно снимать с поводка и казнить. Но постановка вопросов, даже намеком, о держателях поводков — исключалась. Половину наркоминдел и Внешторга пересажать, всех этих розенблюмов и гликманов — запросто, но стратегический вопрос ставить о разбазаривании державы — увы, чутье подсказывало, что это будет последний вопрос. Последний раз взбрыкнул по стратегическому вопросу в 1922-м году, когда на Съезде Советов собрались декларировать создание СССР. Категорически восстал против Ленина и всех, против «полного равноправия и суверенитета союзных республик». Это же подводная мина, которая рано или поздно взорвется! Под любой вывеской, но «единая и неделимая»! Проиграл восстание и больше по большой стратегии не высовывался. Даже сатрапа своего, пса безропотного, верного Настеньку Микояшеньку, Внешторгом командующего, никогда не спрашивал, где отдача от чудовищного потока утекающих, уползающих, улетающих богатств, почему за каждый станок из-за кордона казной расплачиваемся, золотом алданским, за каждый килограмм которого десять зэков в земле мерзлой остаются взамен вынутого золота. Зэков не очень жаль, за золото обидно, хотя в дальних пластах создания, ныне покровской метелью растревоженных, всегда тихонько тлелось, а ныне зажглось, что ни на какие линкоры не обменяешь то, что было церковным или царским имуществом. А обменяешь — проку от линкоров не будет, в итоге, в лучшем случае, потонут. Вообще, ко всем этим сокровищам, на всех языках мира называемым национальным достоянием и две трети которых уже нет, относился как к обменному фонду на линкоры и станки. Державе, которая делает мировую революцию, нужны пушки, а не побрякушки. Ничто не ёкнуло при просмотре спецкинохроники, когда Хаммер дарил Рузвельту бриллиантовый макет реки Волги на панели из золота и платины, а рельефчик берегов рубиновый и изумрудный. Макет был сделан Фаберже к 300-летию Дома Романовых в 1913 году и тогда же был поднесен Главе царствующего дома. Хаммер от своего имени подносил сие чудо ювелирное через 20 лет. Подносил по поводу признания Америкой (Рузвельтом) Советского Союза (Сталина). Присутствующий при этом наркоминдел Литвинов таинственно ухмылялся. Самому Хаммеру сокровище было

преподнесено в 1919-м самим Ильичом в благодарность за содействие в строительстве карандашной фабрики (за наш счет) имени замечательных американских громил Сакко и Ванцетти. Ну, конечно же, самая важная продукция для нужд девятнадцатого года — это карандаши. А взамен плюс к макету Волги еще всякого разного, миллиарда на два. Всё ж таки появился тогда на трубке, ныне всему миру известной, след-полоска от нервного сжатия зубами, когда на экране крупным планом искрилась разноцветными блёстками бриллиантовая Волга в мясистых лапах Хаммера.

На стол легла сводка — немцы взяли Можайск, подходят к Наро-Фоминску. Два танковых клина обходят Москву: Гепнер с севера, Гудериан — с юга, а сомкнуться должны у Богородска, там, где Суворов себе гвардию отбирал. Ныне это город Ногинск. И еще один Гепнеровский клин в лоб идет на Москву...

Поднял звенящую трубку:

— Ну что там, Саша?

— Портрет Суворова принесли. Тут еще какие-то, все в одном футляре.

— Вноси всё.

На деревянном лакированном футляре в левом углу значилось: «Спецхран. Вынос запрещен».

— Иосисарионыч, там сказали, что это последние портреты, остальные вообще повсеместно уничтожены, хотя... — рот секретаря Саши растянулся в добродушной улыбке, — любое «повсеместно» у нас, — секретарь Саша покрутил в воздухе растопыренной ладонью, — не совсем «повсеместно», всегда чего-нибудь недобито, недоделано, заныкано.

Иногда секретарь Саша позволял себе расслабиться, чуя настроение хозяина, но бросок-взгляд из-под хозяйских бровей вмиг смял улыбку. Не угадал настроения.

— Вынимай.

— Вот... Суворов Ляксан Василич...

— А почему ты его так назвал?

— А тут так написано сзади. О! И орфография старая. Старинный, видать, портретик... Ой, а это кто ж? Ну, это фотография, сразу видно. Ух, красавица! Вообще таких не видал. Эх, ну прямо Василиса Прекрасная...

После протяжного молчания последовал ответ:

— Нет, Саша. Василиса Прекрасная пожиже будет. Так ты не знаешь, кто это?

— Нет.

Никогда не видел такого взгляда у Хозяина на что-либо, или на кого-либо. Ни в чем никогда не играл он перед Сашей, всегда был самим собой. Та июньская истерика вся прошла перед ним, до сих пор ужас берет, когда вспоминаются те хозяйские закидоны.

Приблизил портрет. Так смотрят на внезапное появление совсем уже невозможного, даже более невозможного, чем видение себя учеником Горийской ЦПШ. Вроде всё: давно растоптано то время и державные власть и имущие её, всё и вся уничтожены, память о них вырвана, выдавлена, выбита, растерта и сожжена, и вот — как из метельного окна лицо архиерея, которому подписал смертный приговор, так теперь это явление портрета из папки.

— Тут еще сзади бумажечки пришпилены со штампиком «секретно».

— Рассекретить разрешаешь?

— Гы... разрешаю, Иосьсарионыч!

— Читай, Саша.

— Та-ак, ох уж эта орфография...

— Орфография нормальная, Саша. Если нет в конце слова твердого знака, это не слово.

— «Солнце мое! Мой Драгоценный...» Иосьсарионыч, а почему Драгоценный с большой буквы?

— А потому что — Драгоценный. Читай, Саша, вопросы потом.

— «С тоской и глубокой тревогой отпускала я Тебя одного без милого нежного Бэби. Какое ужасное время мы теперь переживаем! Ещё тяжелее переносить его в разлуке — нельзя приласкать Тебя, чтобы хоть чуть облегчить Тебе твой тяжелейший крест и помочь нести Тебе это бремя. Да, та черная душная туча, что висела над бедной Россией, разразилась, и какой будет ужас дальше — никто не представляет. На всё воля Божья.

Девочкам и Бэби уже лучше — поправляются. С нетерпением ждем Тебя. Ты мужественен и терпелив, я всей душой чувствую и страдаю с Тобой гораздо больше, чем могу выразить словами. Что я могу сделать? Только молиться и молиться. Бог поможет, я верю, и ниспошлет великую награду за все, что Ты терпишь. Сейчас молю Его о главном: о скорейшем Твоем возвращении.

Кроме разлуки с Тобой, больше всего огорчена, что не дают работать в нашем лазарете и, видимо, никогда больше не буду врачевать раны милых наших солдатиков. Гордыня — грех, но нет-нет, а ловлю себя на мысли, что за эти годы я стала сносной операционной сестрой, и чем больше бывало в день операций, тем больше отступали мои личные болячки. Чем сильнее перед тобой чужая боль, тем меньше чувствуется своя. О, как отрадно вспоминать мои беседы часами с ранеными солдатами, как много мне дали для души их нехитрые рассказы о жизни, о войне, как замечательно было благословлять их после выздоровления на новые подвиги, дарить на счастье ладанки и иконки.

Из наших охранителей нас все оставили — и сводный полк, и конвой, и моряки Гвардейского экипажа. Они все заменены революционными солдатами. Больше всего обидно за знамена Гвардейского экипажа. Мне было больно при одной мысли, что знамена окажутся в руках Думы. И матросы обещали их оставить во Дворце, но обманули и ушли вместе со знаменами. Наверняка приказ Кирилла, который просто ошалел. Наиболее обласканные предали первыми. Впрочем, ну их.

Вчера была чудная лунная ночь, хотя стоял лютый мороз. Я полночи смотрела в окно на наш парк, покрытый снежной пеленой. Тишину нарушали только пьяные и похабные песни наших новых властителей. Но, слава Богу, они быстро утомились и заснули. Жаль наших декоративных козочек, которых они, спьяну, балуясь, перестреляли. Но все равно, я уверена, что они в глубине души — хорошие, и это хорошее у них обязательно переборет нынешнее безумие. Но когда увидела в газете портреты нового Думского правительства, просто ахнула — да ведь они все уголовники! Ходят слухи, что Дума намеревается нас вынудить ехать в Англию. Ты знаешь, что эта мысль для меня неприемлема, тем более что Ты сказал, что лучше уедешь в самый дальний конец Сибири. И мы все за Тобой. Я буду санитаркой, посудомойкой, но только в России. Наш долг русских — оставаться в России и вместе смотреть в лицо опасности...

Скорее, скорее возвращайся, Мой Родной. О, Боже, как я Тебя люблю! Все больше и больше, как море, с безмерной нежностью. Да хранят Тебя светлые ангелы. Христос да будет с Тобой, и Пречистая Дева да не оставит! Вся наша горячая пылкая любовь окружает Тебя, мой Муженек, мой Единственный, моё — все, свет моей жизни, сокровище, посланное мне всемогущим Богом! Чувствуй мои руки, обвивающие Тебя, мои губы, нежно прижатые к Твоим. Вечно вместе, всегда неразлучны. Пока. Прощай, моя любовь. Возвращайся скорей к Твоему старому Солнышку».

Поделиться с друзьями: