Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Россия и современный мир №4 / 2017
Шрифт:

Почему европейские дипломаты не приняли всерьез идею Священного союза? Во-первых, потому, что в его тексте они не обнаружили никаких взаимных обязательств правительств по отношению друг к другу. Во-вторых, документ не только начинался, но и заканчивался провозглашением принципов, которые одновременно представляли и цель, и средства ее достижения. Против этих принципов нечего было возразить, но использовать их в практике международных отношений также было невозможно. В-третьих, Акт о Священном союзе был составлен и подписан лично государями, без контрасигнации министрами и без ратификации структурами государственной власти. В-четвертых, подписанию Акта не предшествовало его обсуждение на международных переговорах, а просто государи в процессе личного контакта друг с другом ставили свои подписи.

Возможно, что по этим же самым причинам Священный союз до 1818 г. не привлекал к себе серьезного внимания со стороны общественного мнения. В 1818 г. после публикаций актов Аахенского конгресса о Священном союзе заговорили как о реальной политической силе. Конгресс в Аахене первоначально мыслился как переговоры представителей стран – участниц Четвертного союза, заключенного в ноябре 1815 г. Австрией, Англией, Пруссией и Россией для наблюдения за Францией и предотвращения возможного рецидива бонапартизма. Поскольку

в Аахене Франция официально присоединилась к Четверному союзу, то последний утратил всякий смысл. И тогда идея Священного союза не разделяющего, а наоборот, объединяющего европейские державы, оказалась востребованной. Став своего рода «правопреемником» Четверного союза, Священный союз получил не свойственные ему изначально полицейские функции, но направил их теперь не против какого-либо государства, а на поддержание порядке в Европе. При этом подразумевалось, что потенциальными нарушителями порядка являются не монархи, законно занимающие свои престолы, а народы. Именно это имел в виду Д. Прадт, когда писал по поводу деклараций Аахенского конгресса: «Общественное мнение решило, что оно сняло покрывало, окутывающее секретный союз государей против народов. В это поверили с тем большим основанием, что многие фразы этой декларации напоминали акт о Священном союзе, который при его публикации был расценен как Апокалипсис дипломатии» [19, с. 301].

Впрочем, пока народы вели себя спокойно Священный союз не вызывал ни споров, ни особого интереса. Когда же в начале 1820-х годов в Европе поднялась новая революционная война, Священный союз стал одной из наиболее обсуждаемых тем в европейской публицистике. Либеральные авторы констатировали перерождение Священного союза и видели в нем стремление остановить естественное развитие европейского континента. В газете «Courrier francais» от 28 октября 1822 г. появилась рецензия Бенжамена Констана на брошюру Альфонса Жака Мауля «О Священном союзе и ближайшем конгрессе» [16]. Констан ставил в заслугу автору брошюры то, что тот пишет не об определенной цели, преследуемой Священным союзом, как это делают большинство авторов, а показывает, «как эта цель изменилась, и как творение выскользнуло из рук творца». «Любопытно наблюдать августейшее собрание, – продолжает Констан, – согласовывающее с глубиной и усилием средства для поддержания мира в Европе, и доводящее ее своими комбинациями до положения, в котором вот-вот начнется война» [11] 20 .

20

Статья была опубликована анонимно. О том, что ее автором является Б. Констан, см.: [5, с. 332].

Священный союз, стремящийся к тому, чтобы ничего не менялось вокруг него, изменился сам и продолжает, как утверждает Мауль, меняться. Александр I, представлявший себя «могущественным апостолом порядка, права, стабильности и всеобщей законности», принял неподвижность за мир. Побудительными причинами изначально были стремление успокоить народы, пережившие бурные потрясения революционной эпохи, и вернуть людям человеческое достоинство. Изначально не имея перед собой никакой практической цели, Священный союз являлся лишь средством для самовыражения экзальтированного царя. Поэтому эта царская идея не вызвала энтузиазма ни у дипломатов, встретивших ее с улыбкой, ни у народов, «которые легко осознали, что нет никакой необходимости в коалиции всех государей, для того чтобы поддерживать мир в Европе, когда и так никто не хотел войны» [16, с. 8–9]. Более важным для европейских народов стало требование совершенствовать политические системы внутри своих государства. И вот тут, как пишет Мауль, нашлась работа для Священного союза: «От филантропических теорий, которыми его создатель обернул его колыбель, он перешел на проторенные пути административных дрязг (administration tracassi`ere)» [16, с. 11]. Для Александра I это означало пожертвовать принципами, вдохновившими его на создание Священного союза. Царь не мог предвидеть, что ему придется пожертвовать греками, надеющимися на его помощь против Турции, отдать всю Италию австрийцам, поддерживать во Франции ультраправых, добившихся отставки министерства Ришелье.

Резюмируя рецензируемого автора, Констан писал, что «цель Священного союза была двойной и двусмысленной, или скорее, она преследовала последовательно две цели» [11]. Первая цель была бесполезной, так как европейскому миру после окончательного изгнания Наполеона ничто не угрожало, вторая – невозможной, так как мир неудержимо работал над собственным улучшением и сохранять его в неподвижности было химерой. Поэтому подспудно возникла новая цель – противостоять конституционным режимам, которые с исторической неизбежностью стали распространяться по Европе. Таким образом, идея мира обернулась идеей войны.

С апологией Священного союза выступил Шатобриан в палате депутатов 25 февраля 1823 г. Как министр иностранных дел Шатобриан должен был оправдать в глазах общественного мнения необходимость интервенции в Испанию для подавления там революции. Противники интервенции, поддерживаемые Англией, ссылались на международное право, запрещающее вмешательство во внутренние дела других государств, и осуждали решение Священного союза. Объявив себя сторонником принципа невмешательства («ни одно правительство не имеет право вмешиваться во внутренние дела другого правительства» [10, с. 337]), Шатобриан сделал существенную оговорку: «Исключая те случаи, когда под прямой угрозой находятся безопасность и жизненные интересы этого правительства» [там же]. При этом, предупреждая возможные возражения своих оппонентов, апеллирующих к английскому мнению, он сослался на опыт Англии. Он привел английскую ноябрьскую декларацию 1793 г., призывающую к интервенции против революционной Франции. Далее, проводя параллели между французской и испанской революциями, Шатобриан заявил, что Священный союз действует вполне в духе английской декларации и более того сама Англия не исключает права вмешательства в исключительных случаях. При этом он сослался на циркуляр Каслри от 19 января 1821 г., в котором говорилось: «Должно быть ясно усвоено, что никакое правительство не может быть в большей степени, чем британское, склонно поддерживать право каждого государства или государств на интервенцию в случае, когда его непосредственной безопасности или его жизненным интересам угрожают внутренние распри в другом государстве» [10, с. 340]. Шатобриан не мог не понимать, что этот циркуляр представляет собой политический анахронизм. Его автор покончил жизнь самоубийством, и во главе внешней политики Британии теперь стоял его личный и

идейный враг Дж. Каннинг. С которым, кстати, у самого Шатобриана сложились вполне дружеские отношения еще с тех пор, когда он был послом в Лондоне. Не будет сильным преувеличением сказать, что относительно мирное разрешение испанской проблемы, не переросшей в большую общеевропейскую войну, стало возможным благодаря изначальной установке английского и французского министров на сохранение личных отношений. «Если бы связывающая нас дружба, мосье, смогла бы поддержать взаимную расположенность между нашими странами!» [8, с. 421]. В доверительной беседе с преемником Шатобриана в должности французского посла виконтом Марселю Каннинг сказал: «В настоящих обстоятельствах мы должны извлечь большую пользу из нашего союза. В наших обоюдных интересах действовать согласованно по Мадриду, не показывая, что мы договорились. Я надеюсь, что таким образом мы достигнем мира, и всеобщее счастье будет результатом наших трудов» [8, с. 422].

Для придания переписке интимного характера Каннинг с позволения Шатобриана стал писать ему по-английски. Тем самым французский язык писем самого Шатобриана перестал быть языком официальной дипломатии, и вся их переписка приобрела характер дружеского общения на родных языках.

Политические взгляды Шатобриана и Каннинга в своей основе во многом совпадали: «Я уверен, – писал Шатобриан Каннингу 2 января 1823 г., – что мы понимаем друг друга в практической политике так же, как мы понимаем друг друга в теоретической политике. Вы так же ненавидите радикалов, как я якобинцев, и если Франция и Англия договорятся между собой подавить и тех и других во всех странах, мы скоро положим конец континентальным тревогам» [8, с. 420]. Оба они заявляли о своей ненависти к революциям, о приверженности принципу невмешательства во внутренние дела других государств. Однако «практическая политика» зависела не только от политической теории. Шатобриан прямо писал об этом своему корреспонденту 14 января 1823 г.: «Вы лучше меня знаете, что абсолютные принципы плохо применимы в политике, в человеческих делах есть своя необходимость, и какие бы усилия ни прилагались государственными людьми, они не могут выйти за пределы возможного» [8, с. 432].

Базовые принципы Каннинга и Шатобрина по-разному применяли к конкретным событиям. Каннинг считал, что «в настоящий момент война против революционной Испании потрясла бы до основания французскую монархию и ее еще не сложившиеся полностью институты» [8, с. 424]. Шатобриан в принципе также не исключал такую возможность. Но при этом он уточнял, что «есть два способа погубить правительство: один – через неудачи, другой – через бесчестье. Если революционная Испания сможет похвалиться тем, что она заставила дрожать монархическую Францию, если белая кокарда отступит перед дескамисадосом, то вспомнят о могуществе Империи и о победах трехцветной кокарды. Так вот прикиньте, чем обернутся для Бурбонов эти воспоминания» [8, с. 432–433].

Между тем война, по мнению Шатобриана, если она все-таки начнется, была бы успешной для Франции: «Наш народ воинственен, наше увеличившееся население доставило бы нам, в случае необходимости, более миллиона лучших солдат на континенте. Наши финансы в таком цветущем состоянии, что бюджет этого года покажет, что мы с избытком имеем средства начать кампанию, не устанавливая новых налогов. Нам было бы позволительно надеяться на первый успех в Испании. Успех навсегда привязал бы армию к королю, и заставил бы всю Францию взяться за оружие. Вы даже не представляете, что может значить для нас слово честь. День, когда мы будем вынуждены нажать на эту великую пружину Франции, мы сможем сдвинуть мир. Никто еще не пользовался безнаказанно нашими трофеями и нашими бедами» [8, с. 433]. При этом ответственность за войну Шатобриан перекладывает на Англию, которая своими обещаниями помощи подстрекает испанских революционеров продолжать революцию: «Мир определенно в ваших руках. И если бы, даже не следуя за континентальными державами, вы сочли бы своим долгом обратиться к испанскому правительству с суровыми речами, если бы вы сказали ему конфиденциально: “Мы не будем против вас, но мы не будем и за вас; ваша политическая система чудовищна, она внушает опасения Европе и в первую очередь Франции, измените ее или не рассчитывайте ни на какую поддержку, ни на какую помощь оружием или деньгами со стороны Англии”. Я не сомневаюсь, что в тот же момент все было бы кончено, и Англия бы стяжала славу сохранения мира в Европе» [8, с. 433–434].

Каннинг же со своей стороны, отрицая то, что Англия поддерживает революцию в Испании, считал тем не менее что война против нее была бы бессмысленной, так как любая война, направленная на изменение внутреннего устройства государства, обречена на поражение: «Я понимаю войну за наследство, войну за изменение или сохранение отдельной династии, но войну за изменение политической конституции, войну ради двух палат и расширения королевских прерогатив, войну за подобные вещи я действительно не понимаю, и я не постигаю, как нужно руководить операциями в этой войне, чтобы достигнуть подобного конца. Не хотите же вы на самом деле проповедовать Хартию, как Магомет Коран, или же как в первое время вашей революции Франция проповедовала права человека. Подумайте и о том, не могла бы Испания бросить вам в лицо нечто подобное? Не могла бы она в ответ на упреки, что изменения в ее конституции заставляют литься кровь, сравнить это с 1789, 1792 и 1793? Не могла бы она на обвинения со стороны России в насильственном свержении правительства напомнить императору Александру события, которые предшествовали его восхождению на трон, и Тильзитский договор, который отдал Испанию Бонапарту?» [8, с. 445].

Британский министр не возражал против того, что испанская конституция нуждается в изменении, но он настаивал на том, что это изменение должно быть внесено самим испанским правительством. Его французский коллега сомневался, что сами испанцы способны в обозримом будущем без посторонней помощи произвести «это столь желательное изменение». По его мнению, мир в Европе не совместим с испанской революцией, и ошибка английского правительства заключается в том, что оно полагает себя в безопасности от внутренних потрясений, которые могут быть спровоцированы Испанской революцией: «Мы хотим мира, он является предметом всех наших помыслов. Мы не хотим, чтобы наши солдаты ежедневно подвергались разложению и наши народы бунтовали. Или вы считаете, что мадридские клубы угрожают Англии меньше, чем Франции? Разве у вас нет радикалов вроде наших якобинцев? Разве ваша могущественная аристократия вызывает меньшую ненависть у современных уравнителей, чем сильная королевская прерогатива нашей монархии? У нас общий враг. Однажды утром борцы за законодательную власть смогут объявить в Лондоне, как и в Париже, что надо возродить наши институты, уничтожить обе палаты и установить суверенность независимыми штыками» [8, с. 461].

Поделиться с друзьями: