Россия в концлагере
Шрифт:
– Ничего тут мудреного нет, - несколько беззаботно повторил Акульшин.
– А вот вы попробуйте, а я покажу, что из этого выйдет.
Акульшин попробовал. Ничего не вышло. Через полсекунды Акульшин лежал на снегу в положении полной беспомощности. Следующий час нашего трудового дня был посвящен разучиванию некоторых элементов благородного искусства бесшумной ликвидации ближнего своего в вариантах, не попавших даже и в мое пресловутое руководство. Через час я выбился из сил окончательно. Акульшин был еще свеж.
– Да, вот что значит образование, - довольно неожиданно заключил он.
– При чем тут образование?
– Да, так. Вот сила у меня есть, а уметь не умею. Вообще, если народ без образованных людей - все равно, как если бы армия в одном месте все ротные, да без рот, а в другом солдаты, да без ротных. Ну и бьет, кто хочет. Наши товарищи это ловко удумали. Образованные, они сидят вроде, как без рук и без ног, а мы сидим вроде, как без головы. Вот оно так и выходит…
Акульшин подумал и веско добавил:
– Организации нету!
–
Акульшин сделал вид, что не слыхал моего замечания.
– Теперь возьмите вы нашего брата, крестьянство. Ну, конечно, с революцией это все горожане завели. Да и теперь нам без города ничего не сделать. Народу-то нас сколько! Одними топорами справились бы, да вот организации нету. Сколько у нас на Урале восстаний было, да все вразброд, в одиночку. Одни воюют, другие ничего не знают, сидят и ждут. Потом этих подавили - те подымаются. Так вот все сколько уж лет идет. И толку никакого нет. Без командиров живем. Разбрелся народ, кто куда. Пропасть оно, конечно, не пропадем, а дело выходит невеселое.
Я посмотрел на квадратные плечи Акульшина и на его крепкую, упрямую челюсть и внутренне согласился. Такой действительно не пропадет. Но таких не очень-то и много. Биографию Акульшина легко можно было восстановить из скудной и отрывочной информации давешнего разговора. Всю свою жизнь работал мужик, как машина. Приблизительно так же, как вчера он работал ломом. И работая, толково работая, не мог не становиться «кулаком». Это, вероятно, выходит и помимо его воли. Попал в классовые враги и сидит в лагере. Но Акульшин выкрутится и в лагере. Из хорошего дуба сделан человек. Вспомнились кулаки, которых я в свое время видал под Архангельском, в Сванетии и у Памира - высланные, сосланные, а то и просто бежавшие, куда глаза глядят. В Архангельск они прибывали буквально, в чем стояли. Их выгружали толпами из ГПУских эшелонов и отпускали на все четыре стороны. Дети и старики вымирали быстро, взрослые железной хваткой цеплялись за жизнь и за работу… и потом через год-два какими-то неисповедимыми путями опять вылезали в кулаки. Кто по извозной части, кто по рыбопромышленной, кто сколачивал лесорубочные артели. Смотришь, опять сапоги бутылками, борода лопатой… до очередного раскулачивания. В Киргизии, далеко за Иссык-Кулем, «кулаки», сосланные на земли уж окончательно неудобоусвояемые занимаются какими-то весьма путанными промыслами, вроде добычи свинца из таинственных горных руд, ловлей и копчением форели, пойманной в горных речках, какой-то самодельной охотой - то силками, то какими-то допотопными мултуками, живут в неописуемых шалашах и мирно уживаются даже с басмачами. В Сванетии они действуют организованнее. Сколотили артели по добыче экспортных и очень дорогих древесных пород вроде сампита, торгуют с советской властью «в порядке товарообмена», имеют свои пулеметные команды. Советская власть сампит принимает, товары сдает, но в горы предпочитает не соваться и делает вид, что все обстоит в порядке. Это то, что я сам видал. Мои приятели - участники многочисленных географических, геологических, ботанических и прочих экспедиций, рассказывали вещи еще более интересные. Экспедиций этих сейчас расплодилось невероятное количество. Для их участников - это способ отдохнуть от советской жизни. Для правительства - это глубокая разведка в дебри страны. Для страны - это подсчет скрытых ресурсов, на которых будет расти будущее хозяйство страны. Ресурсы эти огромны. Мне рассказывали о целых деревнях, скрытых в тайге, окруженных сторожевыми пунктами. Пункты сигнализируют о приближении вооруженных отрядов, и село уходит в тайгу. Вооруженный отряд находит пустые избы и редко выбирается оттуда живьем. В деревнях есть американские граммофоны, японские винтовки и японская мануфактура.
По всей видимости в одно из таких сел пробралась и семья Акульшина. В таком случае ему конечно, нет никакого смысла торчать в лагере. Прижмет за горло какого-нибудь чекиста, отберет винтовку и пойдет в обход Онежского озера на восток, к Уралу. Я бы не прошел, но Акульшин, вероятно, пройдет. Для него лес, как своя изба. Он найдет пищу там, где я погиб бы от голода. Он пройдет по местам, в которых я запутался бы безвыходно и безнадежно. Своим уроком джиу-джитсу я, конечно, стал соучастником убийства какого-нибудь зазевавшегося чекиста. Едва ли чекист этот имеет шансы уйти живьем из дубовых лап Акульшина. Но жизнь этого чекиста меня ни в какой степени не интересовала. Мне самому надо было подумать об оружии для побега. К кроме того, Акульшин - свой брат, товарищ по родине и по несчастью. Нет, жизнь чекиста меня не интересовала.
Акульшин тяжело поднялся.
– Ну, а пока там до хорошей жизни - поедем г… возить.
Да, до хорошей жизни его еще много остается.
КЛАССОВАЯ БОРЬБА
Как-то мы с Акульшиным выгружали нашу добычу в лесу, верстах в двух от Медгоры. Все эти дни с северо-востока дул тяжелый морозный ветер, но сейчас этот ветер превращался в бурю; сосны гнулись и скрипели. Тучи снежной пыли засыпали дорогу и лес. Акульшин стал торопиться. Только что мы успели разгрузить наши сани, как по лесу, приближаясь к нам, прошел низкий и тревожный гул: шла пурга. В несколько минут и лес и дорога исчезли в хаосе метели. Мы почти ощупью, согнувшись в три погибели, стали пробираться в Медгору. На открытых местах ветер почти сбивал с ног. Шагах в десяти уже не было видно ничего. Без Акульшина я запутался бы и замерз.
Но он шел уверенно, ведя на поводу тревожно фыркавшую и упиравшуюся лошаденку, то нащупывал ногой заносимую снегом колею дороги, то ориентируясь уж Бог его знает, каким лесным чутьем.До Медгоры мы брели почти час. Я промерз насквозь. Акульшин все время оглядывался на меня: «Уши-те, уши потрите!» Посоветовал сесть на сани. Все равно в такой пурге никто не увидит. Но я чувствовал, что если я усядусь, то замерзну окончательно. Наконец, мы уперлись в обрывистый берег речушки Кумсы, огибавшей территорию управленческого городка. Отсюда до третьего лагпункта оставалось версты четыре. О дальнейшей работе нечего было, конечно и думать. Но и четыре версты до третьего лагпункта я пожалуй не пройду.
Я предложил обоим нам завернуть в кабинку монтеров. Акульшин стал отказываться: «А коня - то куда я дену?» Но у кабинки стоял маленький почти пустой дровяной сарайчик, куда можно было поставить коня. Подошли к кабинке.
– Вы уж без меня не заходите. Подождите, я с конем справлюсь. Одному, не знакомому, не подходяще как-то заходить.
Я стал ждать. Акульшин распряг свою лошаденку, завел ее в сарай, старательно вытер ее клочком сена, накрыл какой-то дерюгой. Я стоял, все больше замерзая и злясь на Акульшина за его возню с лошаденкой. А лошаденка ласково ловила губами его грязный и рваный рукав. Акульшин стал давать ей сено, а я примирился со своей участью и думал о том, что вот для Акульшина эта лагерная кляча - не просто «живой инвентарь» и не просто «тягловая сила», а живое существо, помощница его трудовой мужицкой жизни. Ну, как же Акульшину не становиться кулаком? Ну, как же Акульшину не становиться бельмом в глазу любого совхоза, колхоза и прочих предприятий социалистического типа?
В кабинке я к своему удивлению обнаружил Юру. Он удрал со своего техникума, где он промышлял по плотницкой части. Рядом с ним сидел Пиголица и слышались разговоры о тангенсах и котангенсах. Акульшин истово поздоровался с Юрой и Пиголицей, попросил разрешения погреться и сразу направился к печке. Я протер очки и обнаружил, что кроме Пиголицы и Юры в кабинке больше никого не было. Пиголица конфузливо стал собирать со стола какие-то бумаги, Юра сказал:
– Постой, Саша, не убирай. Мы сейчас мобилизуем старшее поколение. Ватик, мы тут с тригонометрией возимся, требуется твоя консультация.
На мою консультацию было рассчитывать трудно. За четверть века, прошедших со времени моего экстерничания на аттестат зрелости у меня ни разу ж возникала необходимость обращаться к тригонометрии, и тангенсы из моей головы выветрились, невидимому, окончательно. Было не до тангенсов. Юра же математику проходил в германской школе и в немецких терминах. Произошла некоторая путаница в терминах. Путаницу эту мы кое-как расшифровали. Пиголица поблагодарил меня.
– А Юра-то взял надо мною, так сказать, шефство по части математики, - конфузливо объяснил он.
– Наши-то старички тоже зубрят, да и сами-то не больно много понимают.
Акульшин повернулся от печки к нам:
– Вот это, ребята, дело, что хоть в лагере, а все же учитесь. Образованность - большое дело, ох большое. С образованием не пропадешь.
Я вспомнил об Авдееве и высказал свое сомнение. Юра. сказал:
– Вы, знаете, что. Вы нам пока не мешайте. А то времени у Саши мало.
Акульшин снова отвернулся к своей печке, а я стал ковыряться на книжной полке кабинки. Тут было несколько популярных руководств по электротехнике и математике, какой-то толстый том сопротивления материалов, полдесятка неразрезанных брошюр пятилетнего характера, гладковский «Цемент», два тома «Войны и мира», мелкие остатки второго тома «Братьев Карамазовых», экономическая география России и «Фрегат Паллада». Я, конечно, взял «Фрегат Палладу». Уютно ехал и уютно писал старик. За всеми бурями житейских и прочих морей у него всегда оставалась Россия, в России - Петербург, и в Петербурге - дом, все это налаженное, твердое и все это свое. Свой очаг и личный и национальный, в который он мог вернуться в любой момент своей жизни. А куда вернуться нам, русским, ныне пребывающим и по эту и по ту сторону исторического рубежа двух миров? Мы бездомны и здесь и там, но только там это ощущение бездомности безмерно острее. Здесь у меня нет родины, но здесь есть по крайней мере ощущение своего дома, из которого, если я не украду и не зарежу, меня никто ни в одиночку, ни на тот свет не пошлет. Там нет ни родины, ни дома. Там совсем заячья бездомность. На ночь прикорнул, день как-то извернулся, и опять навостренные уши, как бы не мобилизнули, не посадили, не уморили голодом и меня самого и близких моих; как бы не отобрали жилплощади, логовища моего, не послали Юру на хлебозаготовки под «кулацкий» обрез, не расстреляли Бориса за его скаутские грехи, не поперли бы жену на культработу среди горняков советской концессии на Шпицбергене, не припаяли бы мне самому вредительства, контрреволюции и чего-нибудь в этом роде. Вот, жена была мобилизована переводчицей в иностранной рабочей делегации. Ездила, переводила. Контроль, конечно, аховый. Делегация произносила речи, потом уехала, а потом оказалось, что среди нее был человек, знающий русский язык. И, вернувшись на родину, ляпнул печатно о том, как это все переводилось. Жену вызвали в соответствующее место, выпытывали, выспрашивали, сказали: «Угу, гм и посмотрим еще». Было несколько совсем неуютных недель, совсем заячьих недель. Да, Гончарову и ездить и жить было не в пример уютнее. Поэтому-то, вероятно, так замусолен и истрепан его том. И в страницах большая нехватка. Ну, все равно. Я полез на чью-то пустую нару, усмехаясь уже привычным своим мыслям о бренности статистики.