Россия входит в Европу. Императрица Елизавета Петровна и война за Австрийское наследство, 1740-1750
Шрифт:
При всем своем празднолюбии Елизавета всегда помнила, что она дочь Петра Великого и что ее страна обязана поддерживать международное равновесие. До 1745 года она стремилась к тому, чтобы Россия сохраняла нейтралитет и выступала посредницей в отношениях между европейскими державами; она лишь скрепя сердце подписала договоры с Австрией об оборонительном союзе и не скрывала своих симпатий к Франции и Пруссии. Известия о победах Фридриха в Силезии и Богемии и о счастливом для Франции исходе битвы при Фонтенуа привели ее в восторг; в ознаменование этих радостных событий к столу всякий раз подавались вина лучших марок. Во время Петергофского празднества летом 1745 года царица держалась с Мардефельдом и Дальоном так любезно, что «опечалила и смутила» посланников четверного союза, которым Бестужев уже пообещал необходимую военную помощь. Императрица поступала так нарочно, стремясь разозлить красавца Претлака, на ее вкус чересчур слащавого, и добилась своего: австриец «совершенно изменился в лице и похож стал на ипохондрика, который вот-вот отдаст Богу душу»{305}. Получив «известие о великой победе» над саксонцами и австрийцами при Гогенфридберге (июнь 1745 года) Елизавета с нескрываемой иронией прочла его вслух по-французски и по-немецки, а затем принялась вместе с Брюммером и Лестоком насмехаться над «прусскими пилюлями, которые пришлись, должно быть, не по вкусу» венгерской королеве и ее министрам{306}. К общему веселью присоединились и их императорские высочества. Члены противоположного лагеря испытали неслыханное унижение. Уязвленный Бестужев не знал, куда деться от стыда и злости.
После этого сторонники австро-британского союза принялись за работу с удвоенной силой. Прямыми обвинениями и завуалированными намеками, в равной степени обидными для императрицы, канцлер сумел удалить от нее всех тех, кто не разделял сто пристрастий, а сам сделался ей совершенно необходим. Секрет Бестужева был очень прост: он всячески поощрял лень царицы и ее тщеславие. Канцлер освобождал Елизавету от всех государственных дел и давал ей возможность спокойно предаваться забавам и наслаждениям {307} . Получалось, что, сменив первого министра, она обрекла бы себя на изменения в ритме жизни, на исполнение неких докучных обязанностей. К концу первого десятилетия своего царствования Елизавета стала отводить делам куда меньше времени, чем в начале. В 1742–1744 годах ей еще случалось председательствовать на заседании Императорского совета, приезжать в Сенат. Однако очень скоро,
82
Чтобы с большей легкостью исполнять свои государственные обязанности и не тратить на это слишком много времени, Елизавета учредила «конференции министров», призванные контролировать действия Сената; сенаторы при этом утратили большую часть своих привилегий, особенно во второй половине елизаветинского царствования, после основания в 1755 г. Уложенной комиссии, призванной пересмотреть свод законов.
Тем не менее Елизавета желала быть подобной своему отцу, стремилась играть главенствующую роль в жизни Европы. Праздная, но отнюдь не глупая, она выжидала до последнего, перед тем как сделать окончательный выбор и вступить в войну за Австрийское наследство на стороне австро-британского союза, причем, по всей вероятности, государственный интерес она в данном случае ставила выше своих собственных пристрастий. Сыграло свою роль и поведение французов и пруссаков: непочтительность Версаля, невнимательность Потсдама. Хотя императрица и предоставила канцлеру полную свободу, она тем не менее умела расстраивать его планы. Она не вполне доверяла первому человеку в своем правительстве; несмотря на явное отвращение, которое он ей внушал{311}, она всегда спокойно выслушивала его речи, но никогда не принимала скоропалительных решений. Французы долго строили все свои расчеты на политической наивности молодой женщины, причем особенные выгоды из этой ложной посылки надеялся извлечь Ла Шетарди. Дальон был уверен, что императрица ни на что не способна и что дела с ней лучше не иметь, — позиция, с которой не желал согласиться версальский кабинет. Д'Аржансон подозревал Елизавету в том, что она ведет двойную игру, и, прикрываясь канцлером, оставляет последнее слово за собой. Мардефельд же делал ставку на вялость и томность царицы: он держался с Елизаветой в высшей степени учтиво, делал вид, что ему доставляет величайшее удовольствие играть с нею в карты, но при этом не сводил глаз со своего главного противника, Бестужева, в котором и он сам, и его государь, Фридрих, видели настоящего и единоличного главу правительства. Между тем будущее показало, что прав был д'Аржансон (хотя его и прозвали Скотиной): последнее слово царица оставляла за собой; условия ставила именно она.
Призрак переворота
Все слои общества охватили тревога и неудовлетворенность [83] . В Москве участились поджоги {312} , губернии страдали от неурожаев и эпидемий. Недостаток продовольствия ощущался даже в столице, где, например, вдруг пропала соль {313} . В Кронштадтском порту фрегаты, рассчитанные на 500–600 человек, не могли выйти в плавание из-за отсутствия достаточного количества солонины. Повсюду вот-вот могли начаться бунты; принимаемые против этой опасности меры были зрелищны, но не слишком действенны: Сенат и Синод собирались на заседания, царица устраивала публичные молебны, однако о том, чтобы изменить формы и порядок государственного управления, не было и речи. Придворные поджидали падения фаворитов в надежде присвоить особняки, поместья, утварь этих несчастных; система строилась на круговой поруке молчания {314} . В этих трудных обстоятельствах многие подданные Елизаветы стали склоняться к тому, чтобы посадить вместо нее на трон Ивана Антоновича, православного наследника допетровской эпохи. Ребенок, не причастный к злоупотреблениям власти, стал средоточием надежд как крепостного крестьянства, так и старинной знати, желавшей вернуть времена Боярской думы и собственных привилегий.
83
«Несомнительно одно, а именно что в стране очень сильно недовольство, от слабости кабинета и от дурного управления губерниями происходящее. Сильнее всего ненавидят обер-егермейстера, и достойно удивления, что в стране столь деспотической, как эта, смеют высказываться столь свободно насчет фаворита» (Финкенштейн к королю, 25 июня 1748 г. //GStA. Rep. XL Russland 91. 56A. Fol. 210).
Внезапная смерть бывшей правительницы Анны Леопольдовны (1746) разбудила в душах власть имущих старые тревоги. Что делать с телом покойной? Тайно предать его земле в Холмогорах или же устроить регентше похороны, достойные ее происхождения? Анна не входила в число потенциальных претенденток на трон Романовых и потому не представляла для Елизаветы реальной опасности; было принято не лишенное лицемерия решение — перевезти тело в Петербург и похоронить Анну Леопольдовну как представительницу императорского дома, хотя и без объявления государственного траура. Два дня гроб с телом Анны был выставлен для прощания, а затем бывшую регентшу предали земле в Александро-Невском монастыре в присутствии императрицы и великой княгини Екатерины Алексеевны. Комедия эта имела двойную цель. С одной стороны, Анна Леопольдовна была правительницей при своем малолетнем сыне; для народа именно она олицетворяла государственную власть. Предполагалось, таким образом, что после торжественных похорон о малолетнем Иване все забудут. С другой стороны, народ должен был вздохнуть спокойно, уверившись, что после смерти Анны Леопольдовны «засилье иностранцев» и германофильская политика — о каких бы германцах, прусских или австрийских, ни шла речь — России больше не грозят. Дальон, впрочем, нисколько не заблуждался относительно истинного значения церемонии и вдобавок сомневался в ее действенности: утратив родителей-немцев и оставшись сиротой, Иван тем самым делался вполне русским и получал больше шансов возвратить себе престол; даже если бы мальчик (которому в год смерти матери исполнилось шесть лет) так никогда и не покинул Холмогор, его именем мог рано или поздно воспользоваться самозванец, некий новый Лжедмитрий{315}. Впрочем, дело заключалось не столько в самой особе малолетнего царя (его однажды можно было бы устранить окончательно), сколько в поведении официального наследника, великого князя Петра Федоровича{316}. Именно из-за его странностей люди и при дворе, и вдали от двора продолжали ожидать воцарения прямого наследника престола.
Дальон, большой энтузиаст правильного, нормативного государственного устройства, видел причину всех зол в законах наследования, установленных Петром I. По праву первородства шестнадцатилетний цесаревич имел больше прав на престол, чем его тетушка (вдобавок рожденная прежде, чем ее родители вступили в законный брак). Молодой великий князь не раз заявлял о своем намерении после восшествия на престол внести изменения в законы и Табель о рангах; в результате многочисленные родственники Екатерины I, сделавшие в царствование Петра и в послепетровское время превосходную карьеру, могли бы лишиться должностей и состояния. Если же великий князь остался бы без потомства, престол, согласно его собственной воле, перешел бы к Ивану, последнему из Романовых{317}, a этот последний, весьма возможно, пожелал бы восстановить допетровскую систему, чем неминуемо вызвал бы протест со стороны служилого дворянства. Непостоянная и ленивая императрица, наследник с дурной репутацией — на таких союзников ни Мардефельд, ни Дальон делать ставку не могли, Иван же, даже если бы пришел к власти, покровительствовал бы противоположному лагерю; таким образом, прусскому и французскому посланникам приходилось рассчитывать лишь на горстку податливых придворных, которые, впрочем, в любую минуту могли впасть в немилость. Французский дипломат писал не без досады: «Эта страна не походит на другие: она движется назад и нечувствительно пребывает в изначальном хаосе».{318} Пытаясь постичь сложную иерархию русского двора, посланник Людовика XV приходил в недоумение. Он, воспитанный в почтении к происхождению и заслугам, постоянно сталкивался здесь с карьеризмом и паразитизмом, причем систему это особенно усложняло то обстоятельство, что вершину иерархической лестницы занимала женщина.
Бестужев управлял двором, терпеливо снося обиды и попреки от государыни; ослабив позиции своих противников, он успешно сопротивлялся всяким попыткам изменить придворную систему либо ввести новых лиц в круг особ, приближенных к царице. Система эта, какой ее выстроил канцлер, не имела никакого отношения к реальному управлению государством, она была замкнута на самой себе; поскольку императрица не исполняла своих обязанностей, дворец превращался в «дисфункциональное» пространство, где правили зависть, интриги и недоверчивость [84] .
84
«Здесь возвышаются гораздо быстрее, чем в любой другой стране. Но так же стремительно и падают, ибо почти никогда, в особенности же при нынешней императрице, люди не соответствуют званиям» (письмо Дальона от 22 февраля/3 марта 1746 г. //АЛЕ. С.Р. Russie. T. XLVIII. Fol. 120).
Двойное нарушение отцовской воли
Елизавета сознавала, что способна следовать определенным принципам, определенным правилам игры. В отличие от своих приближенных, каждый из которых был подкуплен той или иной из воюющих сторон, сама она не принимала никаких залогов дружбы. Обмен подарками совершался исключительно на основе полной взаимности. Слабость Елизаветы, помимо лени, заключалась в другом — в ее неумеренном благочестии. Не отличаясь в личной жизни особым целомудрием, она тем не менее тщательно исполняла все предписания православной религии, истово молилась и доходила порой
до такого исступления, что лишалась чувств. В этом отношении она была совсем не похожа на своего агностика-отца. Петр упразднил патриаршество и обложил налогами монастырские владения{319}, Елизавета же отступила от петровского курса на секуляризацию духовных вотчин, вернула доходы с монастырских земель в ведение Синода, без устали осыпала духовных лиц подарками; при ней были выстроены новые монастыри и церкви. Паломничества царицы в Троицу, Киев и Переяславль обходились казне в огромные суммы, особенно в тех случаях, когда путешествие преследовало не только религиозные цели. Весьма высокопоставленные духовные особы в благодарность за эротические подвиги получали возможность постройки или реставрации новых церковных зданий; купола покрывались позолотой, а карманы заинтересованных лиц наполнялись деньгами{320}. Разумовский нисколько не заблуждался относительно истинных причин подобных прогулок, однако он делал вид, что полностью разделяет благочестивые настроения своей государыни, и, также принося в дар церкви крупные суммы, укреплял не только власть православной церкви, но и свою собственную — в ущерб великому князю. Всякому же, кто относился к набожности царственной четы с иронией или просто без должного почтения, придворная карьера была заказана, в чем не замедлил убедиться Ла Шетарди. Дальон сокрушенно замечал: «Здешняя страна похожа на такую, где властвует инквизиция»{321}. Императрица, полагал французский дипломат, желает с помощью церкви укрепить свою власть и в то же самое время «набросить покров па иные предметы». Дальон, сторонник Голштинского дома и поклонник (в теории) реформ Петра Великого, предвидел, что Россия «вот-вот погрузится в первобытное свое состояние, ибо духовное сословие не может в ней владычествовать без помощи невежества и суеверия»{322}. Посланник, который за пять лет, проведенные в Петербурге, досконально изучил тамошнюю обстановку, сомневался в успешном завершении реформ, которым насильно подверг страну Петр I; страна двигалась назад, что, впрочем, в тревожном 1746 году было для иностранцев не столь уж огорчительно: «Не европейским нациям оплакивать это попятное движение России»{323}. В глубине души представитель Людовика XV желал исключения России из европейской системы. Царствование Елизаветы, как и сама ее личность, производили двойственное впечатление: если смотреть извне, она, вне всякого сомнения, шла вперед, однако изнутри ее подавляли вековые традиции. Царица, чей психологический тип можно определить как экстравертивный и интравертивный одновременно, воплощала в себе всю нацию, разрывающуюся между ускоренной европеизацией, произведенной Петром, и своей собственной природой, которая не была ни вполне азиатской, ни вполне европейской.Отличалась Елизавета от отца и в другом отношении: она не знала счета деньгам и не умела ограничивать потребности двора, чей бюджет уже в первый год царствования обошелся казне в миллион с лишним рублей {324} . Петр I был царем экономным, даже скупым; дочь его, напротив, отличалась чрезмерной щедростью [85] . Дворяне, допущенные ко двору, беззастенчиво пополняли свой бюджет за счет золотой посуды, безделушек, миниатюр, которые перепродавали богатым купцам или иностранцам {325} . Начиная с зимы 1742 года казна была пуста; в эту пору, когда любые союзы представлялись еще вполне возможными, Мардефельд сообщал в Потсдам о катастрофическом положении дел: офицеры не получают жалованья, Военная коллегия израсходовала все выделенные ей средства, Адмиралтейство задолжало казне 50 000 рублей {326} . Фридриха это озадачило и встревожило. Вскоре царице стало не хватать денег на оплату нарядов и драгоценностей; она решила уменьшить суммы, выделяемые на содержание двора, и, не сокращая числа приемов, сделать их более скромными и менее дорогостоящими. Императорский дворец славился очень скверным столом; блюда здесь подавались самые обыкновенные, ничем не примечательные, вина — отвратительные. Зато богатые дворяне угощали превосходно: шампанским, французскими винами, устрицами, оливками, каперсами {327} … [86] В первые месяцы 1746 года финансовое положение двора стало особенно ужасным. Торговцы отказывались отпускать товары в кредит, главный дворецкий по фамилии Фухс попросил отставки и позволения возвратиться на родину: за неимением средств он был не в состоянии закупать провизию, необходимую для приготовления кушаний на 300 персон (ежедневная норма императорского дворца) {328} . Сорок камер-пажей обходились казне, без стоимости ливрей, в 24 000 рублей в год, иначе говоря, по 600 рублей на одного пажа; впрочем, самим пажам из этих денег, как правило, не доставалось ни копейки, однако им были обеспечены стол, одежда и кров — по тем временам уже немало {329} . Огромные суммы уходили на содержание загородных резиденций императрицы (Петергофа, Царского Села). Из-за задержек с выплатами жалованья и пенсий даже молодой двор вынужден был порой рисковать жизнью, обитая в домах с провалившимся полом и разрушенным потолком {330} . Доходы великого князя сократились с 400 000 до 80 000 рублей в 1744 году, а затем до 8000 рублей в 1746 году; меж тем наследник вовсе не желал с этим смириться, он «бранился», «ругался» и твердил во всеуслышание, что «проклинает тот день, когда приехал в Россию» {331} .
85
Даже в тех случаях, когда сталкивалась с воровством. В письме к Фридриху от 21 декабря 1744 г. Мардефельд утверждает, что из-за хищений доходы казны уменьшились за три года на 500 000 франков, или на миллион с липшим рублей (GStA. Rep. 96. 55D. Fol. 153).
86
Французы, насколько нам известно, не выражали ни малейших претензий к этому столу. Что касается самой Елизаветы, то она предпочитала традиционные украинские и русские блюда.
Государственная казна пустела из-за дурного управления Бестужева [87] и Черкасского, но также и из-за крайне скверного состояния, в котором оставила ее Анна Леопольдовна {332} . Бухгалтерский учет велся от случая к случаю, многие документы отсутствовали вовсе; бумаги то и дело переводились из одной коллегии в другую; некоторые недостачи ликвидировались за счет денежных средств сомнительного происхождения, за которые, по всей вероятности, кто-то получал огромные проценты. Вскоре величина государственного долга перестала поддаваться учету. Данные о доходах поступали с опозданием на пять лет; министры бились за кредиты и особые бюджеты, причем победителями из этой битвы неизменно выходили Иностранная и Военная коллегии. Еще до того, как императрица приняла решение об участии России в военных действиях, к которым привел спор за Австрийское наследство, на армию уходило больше 6 миллионов рублей в год [88] . Стране угрожала своего рода злостная дефляция; напуганные величиной прямых и косвенных налогов [89] , мелкие собственники и крестьяне предпочитали не тратить деньги {333} , а прятать их; ежегодно из обращения исчезало более одного миллиона рублей. Если верить Мардефельду, количество фальшивых копеек, изготовленных в Саксонии, было так велико, что едва ли не сравнялось с количеством подлинных монет; за время, прошедшее с 1712 по 1746 год, из 35 миллионов рублей, отчеканенных на монетном дворе, в обращении осталось всего 3 миллиона! {334} 32 миллиона рублей были спрятаны в чулках, а владельцы их, то ли сознательно, то ли нет, расплачивались фальшивыми деньгами. Se non e vero, e ben trovato… [Если это и неправда, то хорошо придумано — итал.]. К концу царствования Елизаветы государственный долг исчислялся 8 147 924 рублями… {335} Однако императрица не желала, чтобы ей докучали подобными пустяками. Ведь при Петре I все было в порядке, говорила она, забывая о прижимистости своего отца {336} . Она так никогда и не узнала о том, как на самом деле хозяйствовали ее министры; правда не доходила до императрицы, стоявшей на вершине государственной пирамиды: ведь «талант русских», по замечанию шведского посланника Вульфеншерны, заключался в умении «пресмыкаться перед власть имущими» {337} . Бестужев, хотя и не контролировал ситуацию в целом, нисколько не заблуждался насчет истинного положения дел; говорят, однажды в порыве откровенности он сказал Разумовскому: «Быть может, однажды и вы, и я сгинем в Сибири, вслед за беднягой Минихом, который был куда лучше нас обоих» {338} . Многозначительные слова. Как бы независимо ни держался канцлер, самодержавная правительница сохраняла свою власть и над ним; жизнь всех: придворных, министров, фаворитов — полностью зависела от Елизаветы; все они боялись ее произвола, сама же она боялась дворцового переворота. В Петербурге осевая система, описанная Ле Руа Ладюри применительно к Версалю, не действовала, потому что никто, включая саму государыню, не был уверен в собственной участи; всякий знал, что положение его временно и непрочно.
87
Впрочем, самого себя он при этом не обижал: по данным С.М. Троицкого, Бестужев владел 4225 душами и получал годового жалованья 7000 рублей (на тысячу рублей больше, чем Воронцов), к которым прибавлялись взятки от представителей самых разных держав (Троицкий С.М. Русский абсолютизм и дворянство в XVIII веке: Формирование бюрократии. М., 1974. С. 258). Мардефельд, со своей стороны, утверждал, что Бестужев получает 16 000 рублей в год; см. его письмо от 4 апреля 1745 г. // GStA. Rcp. 96. 55Е. Fol. 68.
88
По данным Мардефельда, который включал сюда расходы па флот, сухопутную армию, кадетов, гвардейцев и полки, возвращавшиеся из Персии (Ibid.)..
89
В 1744 г. податные сбор и принесли казне 5 миллионов рублей (из них больше 60 000 рублей поступили от крестьян); 2 миллиона рублей приносили винные откупа, 1 миллион — таможенные сборы; торговля в целом (соль, железная руда, поташ, лекарственные травы, смолы, китовый жир, сукно плюс доходы от караванов, прибывавших из Китая) давала 1 538 000 рублей. Еще 120 000 рублей приносила продажа гербовой бумаги (Ibid.).
Глава девятая.
БЕСПОРЯДОК И ПУСТОТА
Постепенно жизнь дипломатов при русском дворе сделалась трудной, даже мучительной, ибо чем дальше, тем меньше становилось у них возможностей прямого контакта с императрицей. Бестужев сумел устроить так, что вокруг Елизаветы образовалась пустота, а сама Елизавета создала такую же пустоту вокруг великого князя, средоточия надежд (впрочем, с каждым днем все более зыбких) франко-прусского лагеря{339}. Иностранцев от молодого двора последовательно отлучали. Были уволены камергер Бецкой, побочный брат принцессы Гессен-Гомбургской, Дуллертинкер, племянник Брюммера и друг детства великого князя, камердинер Крамер, историк Штелин, торговец Шрайбер, обер-егермейстер Бредаль и егерь Бастьен; некоторых из них отправили назад, на родину. Та же участь постигла и немецких фрейлин Екатерины: их заменили русскими девушками, не знающими ни одного иностранного языка. Должность обер-гофмейстера молодого двора была доверена Чоглокову — человеку, который превыше всего неизменно ставил власть и почести. Князь Василий Аникитич Репнин, снисходительный наставник и внимательный собеседник, оставил это важное в стратегическом отношении место и возглавил войска, отправляющиеся во Фландрию.