Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рожок и платочек

Костин Владимир Михайлович

Шрифт:

И ведь узнай он, кто я такая на самом деле, — поделился бы своим горем с партией.

И не стоит думать, что я оправдываюсь.

ВОЛОДЯ: На первом этаже факультетского общежития проживал аспирант Николай Алексеевич. С ним мы лестно для себя пили чай, иногда вино и знакомились с отрывками из его диссертации про пьесы Корнейчука. Нас поражала его скромность. Он называл свою работу говноедством, а себя говножуем. «Дали бы мне этого… не скажу… эх, канальство!» — непонятно прибавлял он. Однако зачитывал нам свои странички охотно и следил за впечатлением, заметно стремился восхитить нас своим умом.

Н. А., крупный битюжок, возлежал на кровати в трико и что-то писал,

поправляя очки и дрыгая ногой.

— Володенька? Кстати. Заходи. Послушаешь, сынок, изречения нового Заратустры, — важно и хищно сказал он.

— Николай Алексеевич! Некогда, — завопил я, — я опаздываю на лекцию, и мне нужны носки, чистые и целые. Извините, я понимаю… но очень нужны!

— Понятно, — ответил он, — но носки — проблема вечерняя. Дам тебе носки. Но парочку афоризмов ты должен оценить. Вот, на пример, прямо на тему… «Идущий никогда не опаздывает». Сознаешь, о чем я?

— Не очень.

— Балда, это я в высшем смысле, — крякнул хозяин, — слушай еще: «Беда русских в том, что они любят свою юность больше, чем правду. А значит — больше, чем Родину». Ну? По-моему, это стоит всех пьес кормильца!

— Ну, может быть, не всех, — осторожно ответил я, — но стоит, стоит.

— Так… Вот еще, неслабо приложил: «Что есть наша советская жизнь? Подлец Иванов и подлец Петров клюют печень честного человека, рассуждая о том, каков подлец Сидоров»… да на уж ты их, бери, убогий юноша!

Я полетел по коридору, а он прокричал мне вослед: «Можешь не отдавать! Отдашь мамкиной котлетой!»

На лекцию я опоздал. А на следующие идти и не собирался. Убивая последний час, я сидел в последнее октябрьское тепло в университетской роще. Сидел и впервые в жизни безо всякого стеснения разглядывал красивых девушек. Я их не боялся, сравнивал каждую с Лялей и с удовольствием отмечал, что все они какие-то резкие, спесивые, неодушевленные. Не мои.

А потом встал и пошел, пошел, пошел. Мимо хрущевок и панельников, мимо деревянных двух- и одноэтажек. Дома приседали все ниже, горизонт открывался все шире, заслоняемый только дымными рукавами теплостанции. Улица Сибирская, с ее клочковатым асфальтом, рычанием грузовиков и трогательными помойками у самой дороги.

И вот ее переулок: сыроватый неслышный песок, текущий между двух дерев, что стояли как стражники с обеих сторон, встречно наклонив оружие. И цепочки следов, ведущих туда и оттуда. Какие-то из них, наверное, Лялины.

Я миновал деревья и вместе с переулком сделал дугу направо. Через десять шагов я попал в тишину. Оглянувшись, я увидел, что деревья сомкнулись за мной, как портьеры.

Я попал в тишину: под сереньким небом стояли дома за палисадниками, кое-где попыхивали трубы, и отсутствие людей до нового изгиба переулка, где уже собиралась дымка от вечереющей близкой речки, заверялось шепотом бегущей воды и очарованным голосом козы. Она гуляла где-то рядом, совсем рядом — в шапке-невидимке. Вот и коза.

А вот и голый куст разросшейся сирени перед калиткой с чугунным кольцом, дом, дом, крашенный в зеленое и бежевое, пупырчатая резиновая дорожка, бегущая от калитки к крыльцу. И в окнах уже горит свет.

Я постучался в дверь — раз, два, три, четыре. Никто не отозвался. Потянул дверь — открыто. И я вошел, не мог не войти, через маленькие уютные сени в просторный «зал». Просторный, потому что не увидел в нем ничего лишнего. А обе двери открылись неслышно, и косяки были свежие.

Я замер: в доме никого. Чистота, блестят полы и скромная мебель, живые цветы в горшках на подоконниках, сухие букеты на столе, на серванте. И даже в открытую дверь на кухню, слева, выглядывала ваза с охапкой осенней листвы, венчающей посудную полку. Откуда-то я знал, что в таких домах не выключают радио и пахнет едой, жаренной на сале. Но радио не было, и едой не пахло. Пахло сухим деревом.

Мне захотелось свериться с зеркалом — не было и зеркала. И не было отрывного календаря, не было фотографий в деревянных рамочках на стенах. И не встречал, отчужденно потягиваясь, кот.

Посреди овального стола на круглой салфетке одиноко стоял старинный заварной чайничек. Не смея подойти обутым, я наклонился к нему как мог близко и прочитал в полукружье колосьев на пузатом боку: «Кого люблю того и дарю за знакомство и любофь и за прежнее незабытие твое». И ниже: «Завод Маркова 1852 годъ». Чайничку стукнуло сто двадцать пять лет!

Губы у меня почему-то сами растянулись в улыбку, помимо меня, и я ничего не мог с ними поделать. С таким лицом я вышел на крыльцо. На душе было интересно. И услышал небыстрые, но четкие шаги — из-за угла, с огорода, ко мне шла подтянутая старуха: серо-голубая, будто облитая глазурью голова, левая бровь приподнята, глаза внимательно-спокойные. И жесткий рот, не чуждый, показалось мне, матерщине.

Аккуратная бабушка в застегнутой на все пуговицы вязаной кофте, и в руках у нее маленький застегнутый кочан капусты.

— Володя, — сказала она как-то недовольно.

— Володя, — закивал я, — здравствуйте, Агафья Васильевна!

— Заходи, — сказала она. — Лялька побежала в лавку. Хлеб кончился, вот и побежала.

Этим старозаветным «в лавку» так все дорисовалось — тишина, дымка, коза, густой октябрьский воздух, цветы, чайничек, — что я увидел себя героем какого-то нечитаного старого романа, между добротных обложек, среди душистых фраз.

— Долго ли стоять будем, — усмехнулась Агафья Васильевна и легонько подпихнула меня кочаном. А когда мы вошли, так же, кочаном подтолкнула меня к стулу на входе.

Но через секунды я уже снова был на ногах — звякнуло кольцо калитки, неслышно открылась дверь, и со словами: «А хлеб, бабуля, как всегда, несвежий» — явилась Ляля. И получилось, что мы почти столкнулись. Глаза в глаза, и я зачем-то взял буханку из ее рук и поднес к лицу, словно мне немедленно захотелось этого долгожданного, мной и заказанного несвежего хлеба. Наверное, на самом деле мне захотелось поцеловать эту буханку, и я благодарно заметил, как взволнованно, задушевно повела бровями Ляля, смешно облизнув губы.

И ничего ведь не произошло, но бабуля сказала с досадой:

— Чудаки!

Не чудак — чудаки!

АГАФЬЯ: Этого юношу звали Володей. Они познакомились в магазине, в очереди за сыром. Началось с того, что Лялька наступила ему на ногу, очень больно, раздавила шпилькой пальцы, так что посинели и облезли два ногтя.

Он их покрыл золотистым лялькиным лаком, а когда они отвалились, стал носить их в нагрудном кармане, «на сердце». Она постоянно, в своих тщеславных видах, просила его показывать талисман мне, «бабуле», превратив это в игру. И Володя всякий раз гордо протягивал мне растопыренную ладошку с отходами своей правой ноги. Я с тупой покорностью кивала и по настроению отзывалась или «чем бы дитя ни тешилось», или «вставил бы ты себе их в нос, мальчик». А Лялька приходила в такое восхищение, что на ее лице оставались одни ликующие глаза, больше ничего.

Тогда, в очереди, у них нашлось время разговориться: они стояли целый час и, как водится, зря — сыр съели другие. Другие, которые орали, пихались до драки и через одного врали, что «я здесь стояла», — и дали им тему для разговора. Для полудетей, что стесняются друг друга, но ищут повод не расставаться, такая тема — настоящий клад. Они долго слонялись по городу и щебетали о людской злобе. К ним даже пристали какие-то хулиганы, пэтэушники и вроде бы мальчик их не испугался, скорей всего, не успел испугаться толком, а хулиганы поленились его побить, или что-то им помешало, не помню. В общем, повезло, и Володя записался в рыцари.

Поделиться с друзьями: