Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рожок и платочек

Костин Владимир Михайлович

Шрифт:

АГАФЬЯ: Володе исполнилось восемнадцать лет, он изучал филологию в здешнем, чем-то знаменитом университете. По-своему милый и по-своему глупый мальчик. Он поторопился признаться Ляльке, что хочет к тридцати семи годам стать великим ученым и поэтому для начала собирается проработать все пятьдесят пять томов сочинений В. И. Ленина.

— Почему к тридцати семи годам? — спросила его Лялька.

Он посмотрел на нее со снисходительным умилением:

— Потому что в этом возрасте погиб Александр Сергеевич Пушкин.

Тут у них созрела первая размолвка. После этих вещих слов он взял многозначительную паузу и вытаращился в окно, в огород, на бочку с дождевой водой. Лялька в простоте своей подумала, что он тонко пошутил и зафыркала, уронила

стакан с чаем на пол, и он разбился. Пришлось ей с минуту держать мальчика за рукав и шестнадцать раз назвать его Вовочкой, пока он не отмяк, не разулся и не вернулся к столу.

Глупость его была какого-то девственного свойства. Одинокий мальчик при очень, очень занятых интеллигентных родителях, прячущийся в домашней библиотеке. Книги он не то чтобы читал — он ими питался, прочесывал их, как саранча. К нему не приставал никакой опыт, впечатления соскальзывали с него как со стеклянного. Все искушения ждали его впереди, и пороки, должно быть, созреют невидимо, незаметно. Из таких отроков вырастают гадкие, инфантильные карьеристы.

Но когда он видел Ляльку, его трясло и подбрасывало — буквально. Стоит, худенький, остроносый, пушок на верхней губе. Губы тонкие, красивые, уши маленькие, игрушечные. Стоит — прячет руки в карманы, не то из гордости, не то для того, чтобы не выдали.

Житейски подслеповатый, душевно неуклюжий, не задаст лишнего вопроса, но, самый среди нас образованный, не умолкает, разглагольствует, просвещает нас, темных, в том, что вчера прочитал по «программе» — вот Гомер, вот Софокл, потом Вийон, потом Шекспир. И ведь несет чушь-чушью. Тот же Авося, заставь его под палкой «Гамлета» прочитать, понял бы больше, хотя бы по своей подлости. А Володя? Нет, язык хороший, не уличный, даже с претензией. Но там люди любятся или режутся, а у него «образы», «типы», «социально-исторические условия эпохи». Это их профессора научили — левой рукой правую пятку чесать.

Был у него любимый преподаватель античной литературы, женщина. ее сын учился на математика, кажется. Как-то на лекции эта женщина говорит студентам: «Антигону» Софокла должен прочитать каждый уважающий себя человек». Не буду спорить с этим. Но дальше-то весь изюм: «Мой сын, первокурсник, дружил с одной девочкой. Когда я узнала, что она не читала «Антигону» Софокла, я запретила ему с ней дружить».

И как это понимать? А что, Брежнев ваш читал «Антигону»? Мне кажется, в СССР незачем ее читать. Не в коня корм, и получается какая-то пошлая индульгенция.

А тот бедный мальчик, что ж он, послушался своей мамы?

— Вот монстр, да? — с восхищением сказал Володя, торжествуя над моей темнотой. Лицо у меня было действительно… подходящее.

— А я уже прочитала, — томно сказала Лялька, — Креонт, Полиник, Тиресий. И ветер прах взвевает.

Тут, очень, надо сказать, уместно, в соседском огороде заорала коза: настала пора ее доить. И соседка отозвалась:

— Молчи ты, курва, — иду! Иду, блядь рогатая!

Ах, если бы она прочитала «Антигону» Софокла!

Страшно заболела, заскрипела моя голова. Я махнула на них рукой и пошла прилечь. И услышала, как Володя забормотал с приличным участием: наверное, зря я перед бабушкой распинался, нужны ей древние греки?

И Лялька через запинку ответила: бабуля простая, но умная. А голову у нее почти каждый вечер схватывает.

Ишь ты, фершалка сложная какая! Я не поняла: предала она меня или защитила?

Я лежала в темноте, их речи превратились в неровный звон колокольчиков. Я вспоминала время (и ведь заставили вспомнить!), когда сама читала «Антигону». Осень шестнадцатого года, серое утро, Нева нагоняет стужу, раздуваясь в гранитах. Слышно, как трещат вечно сырые чухонские дрова в печи, и лампа горит уютно, но сквозит, сквозит везде, и у нас красные руки. Мы с подругой пьем наш жидкий раскаленный кофе (мы отчего-то, из демократизма видно, гордились, что он жидкий) и макаем в него кусочки чудной булки, теплой, хрустящей, с трещинками.

Мы ходили особой делегацией на кухню — просить нашу немку, чтобы пекла булки с трещинками, с хрупом.

ВОЛОДЯ: Агафья Васильевна исправно чудила.

Чудачества ее были ни хорошие, ни плохие — живописные, в смысле серо-буро-малиновые.

Поначалу они меня мало занимали, поскольку она сама меня не занимала. Меня не занимала и мать родная. Весь небосклон занимала Лялька. Когда у нас с Агафьей сложились, вернее, не сложились отношения, я объяснял это на пальцах: меня невзлюбила невежественная, раздражительная, неуживчивая старуха, она ни с кем не дружит, не знается; прожила полвека в переулке, а не нашелся человек, которого она бы подпустила к себе ближе крыльца; она ревнует меня ко внучке, внучка — единственный близкий ей человек, вынянченный из последних сил, собственность — явился молодец, хочет внучку увести… И она его шпыняет, поругивает, подкалывает и высмеивает. Не говорит ему «ты», «Володя», а сумрачно — «на», «иди», «возьми» — или (обращаясь к Ляльке) «он удивить меня хочет», «оне домой не собираются».

Вроде бы скверно, но для меня это значило не больше плохой погоды. идет человек в сильный мороз из дома в дом, чертыхается, натирая примороженный нос, но ведь доходит куда надо, и встречают его как надо, еще и (вот что важно!) вознаграждая за путевые скорби чашкой горячего кофе и дополнительной лаской. А не то стаканом грога и лучшим местом у камина (допустим, он англичанин).

То есть — тем лучше! Тем слаще Лялькин поцелуй!

Эти колючки, если уж на то пошло, мне были по-своему лестны, и я быстро с ними свыкся. Но однажды меня осенило, что свыкание случилось скорей потому, что, слыша от нее гадости, я от них вовсе не вздрагиваю — грубя мне, Агафья оставалась внутренне спокойной, даже грустной, и я не заражался, не отравлялся. Что-то вроде: «Ты затесался ко мне в дом, встал между мной и внучкой, — это плохо. Это плохо, но парень ты неплохой. Судьба. Не судьба».

И когда ее рот выдавал что-то обидное, руки продолжали размеренно, доброжелательно делать свою работу: щедро наливали мне крепкий чай, навечно пришивали мне пуговицу на пальто.

Коли так, время пройдет, и все округлится, замнется, сотрется само. И ладно. Но время шло, время-то сыпалось и текло, а она не становилась мягче и разборчивее в словах, наоборот, ее импровизации превратились в какую-то обязательную, механическую программу. А как же грусть? Она не могла не устать от повторения затертых, обезболенных присказок и не могла не почувствовать, что я ее раскусил. А я знал, что грусть и ревность встречаются с другим исходом.

Значит, догадка оказалась верной лишь частично, неполной. Но за каким лядом неглупая, себе на уме, старушка тянет глупую волынку?

(Кажется, я запутался. Сам не понимаю уже, до чего договорился. Какая-то тьма противоречий! Не дается мне психологизм!)

Я не утерпел и спросил у Ляльки: в чем дело? Она попробовала отмолчаться, я не отставал, и она, заметно опасаясь, что я ничего не пойму, негромко ответила: бабушка играет, играет в часового. Что за игра? Развлекается от скуки, возмутился я, нагоняя ее на других? Нет, не развлекается, ответила Лялька, качая буйной головой, она никогда не скучает, чтоб ты знал. Она так живет. На самом деле она не хочет тебя обидеть. Ты ни при чем. И оборвала разговор, жалея, что в него вступила.

Во всяком случае я понял: вопрос далеко не столько в том, что я перешел Агафье дорогу, сколько в том, что она странная, нарочитая чудачка. И в этом, пожалуй, стоит разобраться.

Я попытался опереться на гений Н. А., но он, в первый приступ успев прилично выпить, отозвался, толком не дослушав, с присущим ему парением: твой подход — рациональный, ты ищешь прок и резон. Ты не понимаешь, юноша бледный, в каком Вавилоне мы живем. Мы, советские люди, — мы чудаки подряд, кругом и чохом. Ты чудак, и я чудак. Иначе не выжить. Наш советский хулиган, который, чуть свечерело, даже не ищет, кому морду набить, — бьет первому встречному, — разве не чудак? Наш секретарь обкома, что кормит людей физическими и духовными отбросами и не дивится — гордится, что люди им благодарны — разве не чудак, не странник? И т. д. и т. п., зазвенела балалайка, он понес меня в ту самую степь, где мне становилось неуютно, страшновато и виновато, хоть уши затыкай.

Поделиться с друзьями: