Розовый слон
Шрифт:
Нарбут сунул руки в карманы брюк, прекращая тем самым изображать любезного сопровождающего во "время акта открытия выставки.
— Вчера годились, сегодня нет.
— Если человек, пусть даже вчерашний передовик, сегодня ведет себя как-то так… исключительно, то в дом культуры его впускать нельзя.
— Даже у передовика может что-нибудь приключиться, не та жена или… Не грешат только покойники да пенсионеры.
— Нельзя сказать, чтобы голова у вас была совсем пустой. Этих трех изъять и заменить их тремя ветеранами труда.
Тут Касперьюст запрокинул голову
— Это еще что такое? "До жатвы сено под крышу!" Что сие должно означать?
— Это значит, что всякий, кто заходит в вестибюль; должен поскорее убрать сено, потому что жатва на носу — рожь начинает желтеть, я сам был в деревне, зерна уже можно вышелушить на ладонь.
— Не суйтесь не в свое дело, в Бирзгале вы не агроном, а всего лишь оформитель. Раз я сказал сено, то не впутывайте сюда рожь! Из района насчет жатвы еще не звонили. Пишите: "Труженики…"
— Почему труженики? А может — деятели? Латыши народ деятельный…
— Поэтому никто и не говорит — трудяги, а труженики. Итак: "Труженики! Боритесь за высокие урожаи сена!" Так. Но что я вижу? — фото пришпилены к доскам? Почему к доскам?
— Разве плохо? Видите, как волнисты волокна дерева!
— Прикрепить к доске! Надо же додуматься. На доске вывешивают объявления, а не живых людей. Переделайте, пусть будут реечки, как в районном доме культуры!
Касперьюст повернулся к музыкальной комнате. Нарбут затаил дыхание, потому что шеф был уже так раздражен, что начинал задыхаться. Там на стене висели четыре полотна, красочные как цветы астр.
— А тут что?
— Это… это как бы отчет о моей летней работе в Бирзгале… Осенью я буду их показывать и в Риге. Я вот был в колхозе "Сила".
Касперьюст обеими руками стиснул портфель, нагнулся и прочел:
— "Доярка Зента Лиепиня". Не знаю такую.
— Председатель сказал, что хорошая доярка, окончила среднюю школу и осталась в доярках. Сам посоветовал.
— В районе утверждена?
— Говорит — будет.
— Этого мы еще не знаем. Почему не в белом халате, как должны быть все доярки?
— Телята пугаются. Видите — на лице утреннее солнце…
— Биографию ее знаете?
— Мне важно лицо.
— А мне — биография. А этот малый рядом? Так… "Тракторист Эдвин Тауриньш". А почему он сидит возле трактора?
— Это в конце борозды. Люди иногда отдыхают, трактористы в том числе. Сейчас встанет и начнет работать!
— Почему он курит?
— Потому что некоторые несознательны, еще курят…
— В таком случае его нельзя показывать так, чтобы все видели. Дом культуры посещают и дети. Называется тракторист, а сам сидит и курит.
Но председатель сказал, что работает как зверь. Можете позвонить…
— Председатель в колхозе, а в доме культуры директор. Пусть позвонит мне! — Тут Касперьюст отстранился от Нарбута, как от человека, который непрерывно отхаркивает вирусы гриппа. — А здесь! Батюшки-светы!
Азанда, не замечая, что Касперьюст отворачивается от нее, на полотне продолжала подносить ко рту кусочек пирожного, счастливо глядя в будущее, Голубые соблазнительные тени на платье под
буграми грудей…— Эта… На той стороне улицы! — сказал Нарбут.
— Знаю. Ее зовут еще и Казандой. Знаете ли вы, как она танцует! Виляет попой во все стороны. Знаете ли вы, какое короткое платье она носит! И такую вывешивать в доме культуры!
— Но разве она вам не нравится, такая, как здесь, на картине? Щечки как лепестки цветка. В глазах тоска по кусочку счастья. По счастью, как она его понимает. Разве ваше счастье лучше?
— Мое более правильное. И тоскует она не по кусочку счастья, а — но пирожному. Пирожное… это не счастье, это… как-то так исключительно!
— Но если бы вы совсем не знали ее, не знали, что это Азанда из Бирзгале, а вот здесь была бы надпись "Девушка из Ленинграда", неужели она и тогда бы вам не понравилась?
Касперьюст на мгновенье мечтательно прикрыл глаза, потом закричал:
— Я же говорил, что я женат. И не могу я не знать того, что я должен знать! И не позволю в доме культуры выставлять такую, которая путается с парнями.
Нарбут вздохнул. Сводчатый лоб Касперьюста был утесом, который не могли поколебать такие нежные средства, как округлости Азанды.
Касперьюст прошелся вперед, глянул на очередное полотно и опять отпрянул назад:
— С ума сойти! Нарбут, это уже издевательство над домом культуры: вывешивать на стенах не только сомнительного толка девиц, но еще и пьяницам вы самолично оказываете честь! Крупнейший мелкий жулик в Бирзгале и — в доме культуры! В одних стенах с ветеранами труда и лучшими доярками!
Сам виновник Магнус Шепский, в обвисшей жокейке набекрень, своими черными глазами внимательно глядел на Касперьюста, да еще гадко улыбался. Казалось даже, что в вестибюле раздается его внезапное громкое "Ха-ха-ха!". Именно такого Шепского Нарбут увидел у киоска, подметил в лице его необычную бойкость и не мешкая набросал его, угостив за позирование двумя бутылками пива.
— Но если бы вы не знали, что это Шепский и что он чуточку ворует? Франс Гальс писал… пьяниц. Возможно, что и они воровали и даже дрались. Разве бирзгальский пьяница хуже амстердамского? Надо же быть хоть немножко патриотом…
— Не заливайте мне про Амстердам! Пусть в Голландии поступают как хотят, но в Бирзгале я пьянство не позволю пропагандировать.
— Тот пьяница в Амстердаме умер, мастер Гальс тоже, а картина живет!
— Ну вот, вы же сами подсказали — оба умерли! Когда умрет Шепский, когда умрете и вы, тогда поговорим. На такое бесстыдство у меня иного ответа нет и не будет.
Не была ли Азанда в этот миг подлинной и даже беспомощной перед окружающим миром, спрятавшись за кусочком торта?
— Шепский! Эдакое чудище в доме культуры! — Касперьюст мелкими шажками, выворачивая ступни и переваливаясь, пошел к дверям зала. — Теперь я вспомнил, двоюродный брат мне рассказывал, что в детстве вас укусила за задницу бешеная лиса.
Дискуссия вошла в последнюю стадию, то есть стадию взаимного обмена "любезностями". Нарбут почувствовал, что бакены его встают дыбом, как у окуня колючки плавников.