Рубедо
Шрифт:
Признаки виднелись тот тут, то там на Авьенских улицах: на мостовой лежали окровавленные булыжники, темные брызги орошали выбеленные стены домов, двери лавок были сорваны, внутри — разгром, от заколоченных ранее окон вместе с гвоздями отодраны доски.
В отдалении грохотали ружейные залпы, и Генрих не сомневался: теперь по его указу стреляют боевыми.
— Ваше высочество! Бунтовщики на походе к замку! — доложил подоспевший адъютант — такой же молодой, как и Андраш, в сбитой набекрень каракулевой шапке. Конь под ним взмыленный, нервно прядающий ушами. — Гвардейцы стреляют на поражение,
— Как допустили?! — в досаде воскликнул Генрих, в первую очередь досадуя на самого себя.
Что толку от ламмервайна, когда половина столицы будет охвачена бунтом, а другая половина погибать от чахотки? Что толку в Спасителе, если он не способен никого спасти?
Перемены, которых он так жаждал, наконец произошли, и народ заговорил — только слова его пахли кровью.
Пришпорив коня, Генрих поскакал к Авьенскому лесу.
Крики и выстрелы были слышны издалека. За деревьями мелькали отдельные силуэты гвардейцев и бунтовщиков. Кто-то стрелял. Кто-то хватался за грудь и, будто подкошенный, валился в заросли папоротника. Из-за деревьев, выпучив глаза, на Генриха налетел мужик с железным прутом наперевес — Генрих увел коня вправо, и только слышал, как над крупом засвистел рассекаемый воздух. Впереди между стволами показались белые стены, и Генрих гнал и гнал, понимая, что все равно не успеет.
Обезумевшая от гнева толпа взяла замок штурмом.
Генрих видел, как с хрустом лопаются стекла. Как с верхних этажей летят и разбивается о брусчатку кресла. Как вслед за ними летят разорванные книги и коллекционные вина. И кто-то палил из ружей. И кто-то исходил предсмертным криком. И сам Генрих, зная, что его вряд ли услышат, закричал тоже:
— Братцы! Авьенцы! Земляки! Опомнитесь! Я ведь Спаситель ваш!
Никто не слышал его. Никто не собирался отступать.
Осатаневшие люди громили Вайсескройц, меняя живых людей на высушенные мощи мертвецов.
Генриху стало по-настоящему страшно.
Весенняя трава и кустарники не могли спрятать трупы: вот заколотый вилами гвардеец, совсем молодой, едва принятый Генрихом на службу; вот застреленный горожанин с искаженным ненавистью лицом; там стонет раненый монах — его глаза закатились и теперь похожи на алебастровые шарики; под пальцами, прижатыми к животу, намокает и хлюпает ряса; здесь брошено ружье, а под копытами хрустит битое стекло и разносятся ветром разорванные страницы записей Натаниэля.
— Ваше высочество! — навстречу Генриху летел капрал с окровавленным виском. — Уходите! Убьют ведь!
Генрих стиснул поводья, не обращая внимания на боль в оголенных ладонях.
— Там мои люди! — отрывисто крикнул он. — Мой друг! Мои слуги!
— Нет уже никого! — ответно заорал капрал. — Слышите?! Уходите скорее! Ну!
За деревьями грохнуло. Треснуло громко, будто над самым ухом.
Окна лопнули под напором ревущего пламени, охватившего замок.
Конь под Генрихом запрокинул морду, испустив надрывное ржание, попятился назад — в грудь полетели осколки.
Генрих закрылся рукавом.
Веки обожгло вспышкой, а голову — пониманием.
Томаш…
Сердце стало угольком.
Не сразу
заметил, что над ухом по-прежнему гудит капрал, умоляя уходить, пока не поздно. Обтерев рукавом слезящиеся глаза, Генрих проговорил глухо:— Скачи назад! Зови пожарных! Живей!
Конь под ним кружился, отступал, растерянно переставляя копыта. Древний страх перед огнем — перед смертью! — толкал его назад, быстрей, куда угодно, лишь бы подальше от бушующей стихии.
За дымкой, затянувшей горизонт, виднелись бестолково мечущиеся силуэты бунтовщиков.
Авьенский лес.
К вечеру разыгрался ветер. Словно насмехаясь над усилиями пожарных, огонь воспламенился в западном уголке Авьенского заказника. Подлесок вмиг нарядился в огненные рясы, сухие иголки треснули и затлели, перекидывая искры на папоротники и багульник, превращая в золу напочвенный покров.
С гулом, с треском полыхающих сосен, с дымными клубами, нависшими над лесом, пожар двигался к столице.
Бунтовщики, вмиг растеряв былой запал, бросали топоры и ружья. Спасались от пламени — кто целый, кто в ожогах, но все одинаково поддавшиеся панике, — и сразу в руки полиции. Под арест взяли порядка ста пятнадцати человек. Еще тридцать — считая камеристок, слуг и личного камердинера его высочества, — погибли кто от рук бунтовщиков, кто в пожаре.
Генрих сидел окаменевший.
Тела грузили в гробы.
В одном — лаковом, заказанном у лучшего гробовщика, — под авьенским флагом лежал Томаш.
— От удара по голове он потерял сознание, и потому не смог выбраться из огня, — сказал медик.
Генрих молчал, уставив в пустоту оловянный взгляд.
Верный, терпеливый, любящий кронпринца как собственного сына, никогда не бранящий и не перечащий ему, поддерживающий, когда плохо, никогда не жалующийся на ожоги…
…вот он — еще молодцеватый, с густыми темными бакенбардами, — сажает Генриха на деревянную лошадку, и Генрих восторженно машет выструганной сабелькой, еще не зная, что вскоре его жизнь изменится навсегда…
…вот Генрих мечется в бреду, роняя на простыню горячие искры, и Томаш обтирает его влажным полотенцем и подносит горячий настой, его глаза взволнованны и влажны…
…вот собирает Генриха на первый в его жизни парад. «Нет, нет, ваше высочество, — ласково говорит он, — поберегите ручки, а я уж сам». И поправляет кронпринцу парадную фуражку…
…вот прячет первые статьи Генриха под сюртуком и передает их редактору, а после аккуратно переписывает надиктованные Генрихом описания бабочек и мотыльков…
«Я долгие годы служил вам, ваше высочество. За что же меня отстранять?».
— Думал, он переживет меня, — сказал Генрих, не обращаясь ни к кому конкретно.
— Простите, ваше высочество?
— Я говорю: пусть похоронят с почестями. Над гробом трижды дать залп. Семье пожизненное содержание.
Руки Генриха дрожали, подписывая указ — очередная сделка с совестью. И радость от открытия ламмервайна тускнеет: не воскресит из мертвых.
Меж тем, над лесом множились раскаленные вихри.