Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Это от нашей гордости, — грустно сказала Юлия.

— Не знаю, — медленно проговорила Катиш, видимо, думая о чем-то и соображая, как это выразить поделикатнее, чтобы не испугать свою целомудренную тётку. Наконец, покраснев, она сказала: — Ты знаешь, у меня иногда является мысль, что если бы от меня потребовалось и что-то другое, чтобы облегчить страдания и скрасить последние минуты (я говорю опять-таки об офицерах), я отнеслась бы к этому, как к чему-то совсем особенному, как к радостной жертве…

— Что ты хочешь этим сказать? — тревожно спросила Юлия.

— Я хочу сказать… — повторила Катиш уже несколько нерешительно, —

я хочу сказать, что чувствую себя не в праве отказать страдающему человеку в нежной ласке… в целомудренной, конечно! — поспешно поправилась она, увидев ещё более усилившуюся тревогу тётки.

— Ласке сестры? — спросила, всё ещё не понимая, Юлия.

— Даже не сестры, а… духовной возлюбленной, — выговорила наконец Катиш с радостью, оттого что нашла необходимое слово.

— Но ты к нему… к этому поручику, ничего не чувствуешь? — всё ещё тревожно спросила Юлия, так как на минуту ясно почувствовала, что её собственное просветлённое освобождение находится в опасности от таких рискованных разговоров.

— Боже сохрани! — воскликнула Катиш почти с негодованием, как она всегда восклицала, когда её хоть сколько-нибудь заподозревали в проявлении слишком мирских чувств. — Конечно, лично к нему я ничего не чувствую, это что-то в о о б щ е, — сказала она, сделав в воздухе неопределённый жест рукой. — Притом всё-таки мужчины часто отпугивают меня своей грубостью и животностью, так чуждой нам, женщинам, жаждущим более тонкой, быть может, не существующей в жизни ласки.

Юлия при этом почему-то глубоко вздохнула.

Возможно, что Катиш хотелось сделать другие признания о своих чувствах, но она всякий раз наталкивалась на пугливое целомудрие своей молодой тётки и не решалась этого сделать. И только возбуждённо-нервно целовала её на ночь, отчего та вздрагивала, с испуганным недоумением смотрела на племянницу и говорила:

— Иди спать… иди к себе… Мне нужно молиться.

ХLVI

Жажда общественного подвига среди столичной публики была так велика, что те, кто не мог, как Юлия, устраивать у себя лазареты, стали брать к себе на дом раненых. Это стало модно, потом даже необходимо, как бывало необходимо состоятельным людям иметь свой выезд.

К лазаретам часто подкатывали важные дамы на машинах или на паре рысаков с английской упряжью и кучером на английский манер, в фуражке с прямым козырьком, в лакированных коротких сапожках и с хлыстом, воткнутым рядом с ним на козлах.

Дамы, шурша шелками, поднимались по лестнице, входили в палату и с порога, приложив лорнетку к глазам, окидывали взглядом лежавших на койках раненых. Потом подходили ближе и, не отнимая лорнетки от глаз, тут же обменивались впечатлениями на французском языке и даже обходили койку кругом, как барышник обходит при покупке сомнительную лошадь, в то время как раненый, прикрывая ноги халатом, испуганно водил глазами за барынями, не понимая, что они с ним собираются делать.

Война особенно сильно повлияла на Нину Черкасскую.

— Я сейчас, как в лесу, — говорила она. — Война перевернула все мои понятия. Прежде я ничего не делала и считала это законным для женщины хорошего общества. Теперь я же определённо чувствую себя виноватой перед мужчинами: они идут на войну, а я ничего не делаю. В конце концов, я должна подумать об этом.

И вот один раз утром, в белом пеньюаре с кружевами и оборками, Нина вошла в кабинет профессора

и торжественно сказала:

— Андрей Аполлонович, вы не чувствуете за собой никакого долга?… Я разумею — с в я щ е н н о г о долга, — пояснила она, так как Андрей Аполлонович, поправив очки и посмотрев сквозь них на жену, сейчас же полез было во внутренний карман пиджака за бумажником.

Рука профессора остановилась на полдороге.

— Какого, дорогая? — спросил он растерянно, уже приготовившись почувствовать себя виноватым.

— Подумайте хорошенько, посмотрите вокруг себя…

Профессор всё с тем же недоумением оглянулся вокруг себя.

Нина дала ему время это сделать, потом сказала:

— Я говорю это опять-таки в переносном смысле: вокруг себя, то есть — в жизни, в общественной жизни. Сейчас каждый жертвует, чем может, — своими средствами, трудом… Ещё жизнью, — прибавила она, спохватившись. — Мы же с вами ещё ничем не жертвовали, всё время жили только вдвоём, не стесняя себя (если не считать Валентина или того человека, которым он назвался). Но все-таки я и тогда не стесняла себя. Пора подумать об этом.

Она стояла перед письменным столом профессора, посередине, как пророк, призывающий к покаянию.

Профессор напрягал всю силу своего соображения и никак не мог себя уяснить, к чему клонится эта торжественная и многозначительная речь. Он был уже заранее согласен на всё, лишь бы его не мучили такими загадочными выступлениями и не отрывали от работы.

Наконец Нина разъяснила смысл своего выступления. Она сказала:

— Я хочу иметь своего раненого.

И замолчала, наблюдая, какое действие произведёт это заявление на профессора.

Профессор продолжал смотреть на Нину через очки и молчал.

— Ну, что же вы? Все берут раненых. Каждая приличная семья так делает, и без этого не обойтись, тем более что всё равно в доме нужен мужчина. Если вы считаете, что мы с вами — семья, то…

— Дорогая моя, пожалуйста… только я не знаю, как всё это устроить…

— Вас не просят устраивать, — сказала Нина, всё ещё стоя на том же месте. — От вас требуют только принципиального согласия.

— Принципиально, ты же знаешь, я всегда… — и, заторопившись, профессор сделал даже суетливое движение встать.

— Сидите. Вы сделали всё, что от вас требовалось, — сказала торжественно Нина.

И вот однажды Андрей Аполлонович, выйдя в столовую к обеду, наткнулся глазами на человека в офицерской форме, сидевшего против его места за столом.

Это был раненый офицер, с рукой на чёрной перевязи, солидный мужчина с очень густыми усами, волосатыми руками, манерой сильно краснеть и стеснительно откашливаться. Он оказался штабным армейским капитаном, раненным в руку навылет под Сольдау.

Капитан отличался громким басом с заметной хрипотой, как у людей, хорошо знакомых со спиртными напитками.

Для профессора обеды теперь стали самым мучительным временем, потому что он совершенно не знал, о чём ему говорить с этим усатым человеком.

Но была удача в том, что тот сам говорил за всех, как бы отплачивая за гостеприимство, рассказывал о том, как трещали пулемёты, бухали орудия и как они шли в наступление.

При этом он загорался, терял всякую стеснительность, говорил с таким армейским запалом и с такими громкими восклицаниями в ударных местах, что Андрей Аполлонович, с вежливым вниманием слушавший его, напрягал все усилия, чтобы не вздрагивать.

Поделиться с друзьями: