Русская литература сегодня. Жизнь по понятиям
Шрифт:
Здесь названы лишь писатели, положившие работу в этой форме в основу своей творческой стратегии. Но картина будет, безусловно, неполной, если мы не скажем, что соблазна сохранить у персонажа портретное сходство с прототипом не избежал, кажется, никто из прозаиков – наших современников. То у Василия Аксенова мелькнет Фотий Феклович Клизмецов, мучительно напоминающий своими чертами вполне реального члена-корреспондента РАН Феликса Феодосьевича Кузнецова. То Андрей Дмитриев в романе с «говорящим» названием «Закрытая книга» вернется к образам, когда-то уже нарисованным Вениамином Кавериным. А то и мастера масскульта возьмутся за живописание своей среды – что и произошло, например, с Александрой Марининой в романах «Стилист» и «Соавторы».
Заслуживает внимания прием, который применил Александр Жолковский в книге «Эросипед и другие виньетки», где многие фамилии реальных персонажей не названы или спрятаны под инициалами, зато раскрыты в именном указателе, и читатель, идя по нему, обнаруживает, что «коллегой-слушателем»
См. ГЕРОЙ ЛИТРАТУРНЫЙ; МАСКА ЛИТЕРАТУРНАЯ; ПАМФЛЕТ И ПАСКВИЛЬ; ПРОТОТИПЫ В ЛИТЕРАТУРЕ; СКАНДАЛЬНЫЙ РОМАН; ФИЛОЛОГИЧЕСКАЯ ПРОЗА; ЭПАТАЖ ЛИТЕРАТУРНЫЙ
РЫНОК ЛИТЕРАТУРНЫЙ
Рынок – слово в писательской среде ругательное. Что-то вроде чудища, которое, как известно, обло, огромно, стозевно и лаяй. «Все заранее согласны, – говорит Борис Гройс, – с тем, что “истинное искусство” должно не ориентироваться на рынок, а создаваться как бы в некоем возвышенном, экстатическом забвении того, что оно должно быть затем выставлено, продано и т. д., что в действительности лишь такое забвение порождает творения, которые “заслуживают” затем быть выставленными и проданными. Сам же художник об этом ни в коем случае не должен подозревать, даже более того – художник должен все время помнить, что он создаст нечто замечательное и достойное продажи по высокой цене, если забудет обо всякой продаже».
А «между тем, – продолжает Б. Гройс, – нет никакого смысла производить искусство, если его не выставлять и не продавать: в этом случае достаточно внутреннего созерцания и медитации». Самое же, может быть, главное «между тем» – в том, что литературный рынок, хоть слова этого мы и не употребляли, существовал всегда. Даже в советскую эпоху – превращаясь, правда, – по словам Бориса Дубина, – «в систему патерналистского распределения приоритетов и привилегий», но, благодаря тотальному дефициту («Есть всенародная элита /Она за книгами стоит», – писал Андрей Вознесенский), оставляя теневую зону для свободного обмена: трех Юлианов Семеновых на одного Мандельштама, 200-томной «Библиотеки всемирной литературы» на «Жигули» или садовый домик. Что же касается андеграунда, неофициальной литературы, то здесь рыночный механизм работал еще четче: если понятно, что «Эрика берет четыре копии» (Александр Галич) и распространение каждой из этих копий сопряжено с изрядным риском, то количество закладок в пишущую машинку, число фото– и ксерокопий определялось, в конечном счете, вот именно что спросом.
Причем чрезвычайно высоким на все мало-мальски достойное внимание, и почти никто тогда не сомневался, что рынок, буде его легализуют, и в нашей сфере все перераспределит наилучшим, наиточнейшим образом. Во всяком случае, в этом убеждала практика перестроечных лет, когда тиражи литературных журналов взлетели до миллионных отметок и мнилось, что карамзинская «История государства Российского» вместе с «Детьми Арбата» Анатолия Рыбакова действительно вошли в каждый дом.
Перестройка стала преданием, рынок легализовали, и самая читающая в мире страна с неуследимой быстротою оказалась страной, раскупающей по преимуществу книги сначала Валентина Пикуля, а затем и Дарьи Донцовой. Мы, – бьет в колокол Борис Хазанов, – «окунулись в эпоху небывалого господства рынка над литературой. То, что называлось Читателем, сейчас называется Рынок. ‹…› Все, что противостоит рынку, попросту сметается с пути. ‹…› Искусство ни для чего: только для продажи. ‹…› Но если литература, заслуживающая этого имени, все еще жива, то потому, что она научилась существовать вопреки, а не благодаря рынку – вопреки глубоко враждебной ей действительности».
И вспомнился Корней Чуковский, котому тоже «вспомнилось, что при жизни Ф. М. Достоевского “Преступление и наказание” вышло в двух тысячах экземпляров и что эти жалкие две тысячи продавались с 1876 по 1880 год и все никак не могли распродаться. Между тем это было в эпоху высшей славы великого романиста», тогда как «книги про Ната Пинкертона только в один месяц и в одном только Петербурге проданы в 622 300 экземпляров». И появились, – как блестяще сострил Игорь Смирнов, – «распорядители досуга – властители дум на период отпусков», а извечная писательская (и издательская) установка на качество текста сменилась установкой на валовые показатели, ибо, – замечает Дмитрий Пригов, – «в пределах рынка доминирует не текст, а жест стремительного завоевания и стремительного же поставления новых товаров». Такие традиционные «инстанции вкуса», как критика, средняя и высшая школа, совокупное мнение социальной и культурной элиты, сдались под напором бессмысленного и беспощадного русского пиара. Что же касается автора, то его, – говорит Александр Долгин, – «принуждают писать чаще, чем он способен. Он не может, и почти неизбежно начинает торопиться, жертвуя качествами письма. ‹…› Так экономический мотив ключевого агента рынка (издателя) приводит к “жидкой” литературе. Очевидно, что общественные выгоды здесь не совпадают с частными. ‹…› Коммерческое “природопользование” авторским потенциалом нерационально, и отсюда – реальная угроза девальвации искусства».
Этим жалобам и пеням несть числа, как несть числа и попыткам найти способ противостояния тому, что А. Долгин, опираясь на идеи американского экономиста, лауреата Нобелевской премии Джорджа Акерлофа, называет принципом ухудшающего отбора, когда не только качественная и актуальная литературы загоняются в резервацию, но и сфере массовой и миддл-литературы «хорошие товары предлагаются все реже, вытесняясь суррогатами», ибо такая «стратегия защищает издателя от неопределенности продаж, и она ориентирована на низшую планку вкуса – ведь пирамида социального вкуса расширяется книзу».
Что же остается писателю в этой ситуации? Либо, теряя свою творческую автономность, ориентироваться исключительно на спрос и становиться исполнителем чужих проектов, то есть интегрироваться в систему литературного и книжного рынка. Либо выстраивать стратегию сопротивления, ясно отдавая себе отчет в том, что, – по словам Александра Бренера, – «его ждет отчуждение, изоляция и жесткая оппозиция». Либо – грезится же ведь еще и такая возможность – пытаться найти компромиссное решение, чтоб, – как мечтала когда-то Белла Ахмадулина, – «совпали блажь ума и надобность журнала». Вернее, не журнала уже, а книгоиздателя или, еще вернее, книготорговца.
См. ИЗДАТЕЛЬ; МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; ПОЗИЦИОНИРОВАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; СТРАТЕГИИ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ; УСПЕХ В ЛИТЕРАТУРЕ
С
САКРАЛЬНАЯ МИСТИКА, САКРАЛЬНАЯ ФАНТАСТИКА
В отличие от многих литературных явлений, чье происхождение теряется в тумане, сакральную фантастику уместно рассматривать как своего рода авторский проект. И сам термин придумал, и серию альманахов с одноименным названием выпустил, и литературно-философскую группу «Бастион» создал Дмитрий Володихин. Другое дело, что, формируя в конце 1990-х годов новое литературное направление, он точно угадал (а отчасти и предугадал, простимулировал) нарождение достаточно обширного круга произведений, и от традиционной фантастики и от фэнтези отличающихся тем, что в центр мироздания они ставят Бога и вмешательство потусторонних сил в нашу реальность преподносят как нечто вполне естественное и неизбежное.
О правомерности именно этого самоназвания спорят. Виталий Каплан предлагает в качестве синонимов такие термины, как «теоцентричная фантастика» или «мистический триллер», Мария Галина говорит о теософской фантастике, а Сергей Кизюков настаивает на том, что перед нами интеллектуальный неоромантизм, замаскированный под фантастику. Спорят и о внутреннем наполнении понятия, его идеологической направленности: так, похоже, далеко не всем участникам движения в равной мере близка «неоимперская» риторика Д. Володихина с ее заклинаниями: «Реакционером и религиозным фанатиком быть хорошо и правильно. Прогрессистом и агностиком – плохо и неправильно». Различные по авторской стилистике произведения, обнимаемые этим термином, разнятся и тематически. Поэтому, если Вадим Назаров в романе «Круги на воде» рисует ангелов, хранящих Землю и ласково опекающих наших современников, то Виталий Каплан в романе «Круги в пустоте» совмещает христианскую доктрину с живописанием параллельных Вселенных. Если Ольга Елисеева в книге «Сокол на запястье» воссоздает мир античных богов, а Мария Галина наполняет повесть «Покрывало для Аваддона» иудейской мистикой, то Елена Хаецкая пишет романы о католическом Средневековье как об эпохе, когда Традиция (именно так – с большой буквы) наиболее полно определяла собою жизнь и мировосприятие людей.
Как бы там ни было, разделяясь, – по воле Д. Володихина, – на «фаворскую» (то есть христианскую) и «пеструю» (то есть исходящую из иных, чем христианство, религиозных заветов), сакральная фантастика – важный сегмент и сегодняшней фантастики, и сегодняшней метафизической прозы. Наверное, не каждый из писателей, принадлежащих к этому направлению, разделяет глубокое убеждение его демиурга и пропагандиста: «Бог, несомненно, существует. Я это знаю точно. Существует попущением Божиим и дьявол. Это – отправная точка для остального. Здесь альфа и омега. ‹…› В основе всего вера». Но школа (помимо уже названных, к ее представителям можно присоединить Далию Трускиновскую с романом «Дайте место гневу Божьему», Наталию Мазову с романом «Янтарное имя», Петра Амнуэля с романом «Все дозволено», а главное – самого Дмитрия Володихина с романами «Полдень сегодняшней ночи», «Убить миротворца», «Дети Барса»), вне сомнения, уже сложилась, и у литературы, на различном материале рисующей историю и современность как поле извечного противоборства между божественным Промыслом и силами ада, неплохие коммерческие перспективы.