Русский флаг
Шрифт:
Темные глаза Юлии Егоровны стали огромными на бледном, исхудалом лице. Сама она казалась Изыльметьеву измученной девочкой, которую хорошо бы взять на руки, укутать в платок, заставить спать. Он осторожно взял ее легкую, в голубых прожилках руку, наклонился и, стесняясь жестких усов, поцеловал.
– Деспот ваш Василий Степанович, доложу я вам, - проворчал он, не глядя ей в глаза, - сатрап!
– Сатрап!
– подтвердила Юлия Егоровна, смеясь.
– Тиран!
– Мучитель!
– вторила счастливая Юлия Егоровна.
– Вам бы мужа штатского, со звездами, с особняком на Невском да с ливрейными лакеями...
– Ах, поздно, Иван Николаевич, поздно!
– Она
– И снова тяжкая забота тенью пробежала по лицу.
– Второго такого приданого в мире не сыщешь, милая Юлия Егоровна!
– А Мишенька болен. Ой, как болен!
– Выходите, - убежденно сказал Изыльметьев.
– Вырастите богатыря, весь в отца пойдет.
– Деспот? Сатрап?
– Юлия Егоровна, улыбаясь, погрозила ему пальцем.
– Мучитель!
– ответил ей Изыльметьев.
– Уж вы меня не выдавайте, мы с вами сообщники.
Возвращение Завойко совпало с кризисом болезни. На несколько дней Завойко отдался дому. Петропавловск, похороненный под снегом - а его в этом году выпало небывало много, - мог и подождать; мелкие работы в портовых мастерских велись под присмотром Можайского и Мровинского. Завойко оставался дома, мешал Юлии Егоровне, слонялся по комнатам или вместе с офицерами "Авроры" занимался науками со старшими сыновьями.
Молодежь все это время собиралась то в большой палате госпиталя, где после представления "Ревизора" остались подмостки, то у вдовы Облизиной, а то и в офицерских казармах. Но с выздоровлением сына дом Завойко зажил обычной жизнью, и вечером третьего марта комнаты наполнились гулом голосов, хлопаньем дверей, звуками настраиваемых скрипок. К освещенному дому подкатывали нарты, в которых находились дамы в кухлянках поверх легких платьев. Разница между мужчинами и женщинами становилась явственной только в передней, когда с гостей сваливались меха, открывая стройную, одетую в ситец фигуру штурманской дочери, шелковый наряд коллежской асессорши, флотский или чиновничий мундир.
В кабинете Завойко, где устроилась часть мужчин, равнодушных к танцам, картам и шумному веселью, разговор вертелся вокруг недавней поездки губернатора и той позиции, которую должна была занять Англия после поражения экспедиций Прайса. Хозяин дома заглядывал в кабинет, задерживался у дверей гостиной, уходил в детскую половину и, приоткрыв дверь в комнату, прислушивался к дыханию спящих детей. В передней скрипел половицами Кирилл, недовольный шумом, привычно насупленный и не по чину придирчивый.
Вильчковский рассказывал о поездке, не видя вошедшего Завойко:
– Признаться, военные наши приготовления озадачили меня. Ждет ли нас судьба несчастного Кука, не состряпают ли из меня жаркое свирепые племена Камчатки? Порох. Свинец. Ружья. У господина Зарудного устрашающий, воинственный вид...
– Зарудный, сидевший здесь же, сделал протестующее движение, но Вильчковский жестом удержал его.
– И что бы вы думали, господа? Прекраснейший народ, добрый, сердечный, несмотря на ужасающую бедность, на болезни и суровую природу. Дети, добрые дети и притом удивительно одаренные, открытые всякому участливому слову. Только север, приучающий к неустанному труду, способен развить столько хорошего в людях, находящихся на невысокой степени цивилизации. Им известна бездна премудростей, чудесные травы и целебные средства, достойные быть названными в учебниках фармакопеи...
– Одним словом: мир, тишина и божья благодать!
– прервал его насмешливый голос Завойко.
– Вам повезло, доктор: купеческая гильдия нынче поутихла. В иные годы так допекут
Пока Завойко говорил, все более увлекаясь, Зарудный выскользнул из кабинета, остановился на пороге гостиной и, скрываясь за спинами чиновников, стал искать глазами Машу. В поездке он имел время подумать обо всем, что произошло с ним в памятный вечер прощания. От него не укрылась тогда ни сосредоточенность Маши, ни тихая, едва приметная грусть. Приписать ее предстоявшей разлуке? Хорошо бы думать так. И в иные минуты, когда мысль о Маше приходила среди дела, живого, энергичного дела, думалось именно так. Все становилось ясным, простым, хорошим, как клочки голубого неба в разрывах облаков или светлые прогалины в темной, спутанной чаще леса. Она любит и грустит, любит и ждет. Любит и будет любить всю жизнь.
Но вслед за тем вечером блеклой, беспокойной тенью возникало утро отъезда. Маша не пришла проводить его. Почему?
Он уже десять дней в Петропавловске, но Маши не видел. Она не показывалась нигде. Настенька как-то встретила Зарудного на улице и неуверенно сообщила ему, что Маша нездорова. Что-то удержало Зарудного от того, чтобы навестить ее. Он проводил вечера с Пастуховым и Вильчковским, переписывал в тетрадь разрозненные записи Андронникова, готовил по просьбе Завойко обстоятельную записку о состоянии края.
Маша здесь. Сидит рядом с Юлией Егоровной. Кажется, она действительно болела... Лицо побледнело. Темноглазые, темноволосые, они с Юлией Егоровной как сестры.
Девушка заметила Зарудного. Приветливо улыбнулась и кивнула головой.
Радость разлилась в сердце, охватила теплой, ласкающей волной. Зачем он не проведал ее? Отчего он так связан при ней, так неласков и нерешителен? Густая толпа танцующих, которая заняла все свободное пространство гостиной, удержала Зарудного от того, чтобы броситься к Маше.
За спиной он услыхал голоса мужчин, вышедших взглянуть на танцы. Василий Степанович отвечал кому-то, кажется Мровинскому, - Зарудный уловил нетерпеливое, упрямое покашливание инженера.
– ...А мы и на кораблях не скучали. Занятия гонят с корабля не только скуку, голубчик мой, но и тень этой вечной незваной гостьи всех человеческих обществ.
– Моряку недостает времени на скуку, - подтвердил Изыльметьев.
– Верно!
– живо подхватил Завойко.
– Море не даст скучать! Тихое или бурное, оно разговаривает с моряком человечьим голосом. Я мальчишкой впервые попал в шквалы Тихого океана. Они норовили опрокинуть наш транспорт. Но мы не зевали, шквалы проносились над нами, не успев поднять на воздух моей лейтенантской чести. И ветер кричал нам издалека: "Спасибо, ребята!"
Кто-то громко рассмеялся, и Завойко сказал обиженно:
– Не верите? Тем хуже для вас! Кто знает море, тот поймет меня.
Несколько минут говорили тихо, затем снова раздался звонкий голос хозяина.
– Ошибаетесь! Не годы мерка, а дела. Есть охотники и до спокойной, устричной жизни. Им все нипочем. Чужие слезы, общая нужда, забота - все мимо, мимо, все суета сует. В делах они видят одну обузу, в детях - вечное беспокойство. Так и порхают по миру, поручив народу заботу о хлебе насущном и продолжении рода человеческого. Господа!
– продолжал он торжественно.
– Много радости можно взять у жизни, но большей радости, чем дети, клянусь честью, не знаю! Только они и делают наше существование до конца оправданным, нашу жизнь вполне сложившейся. И что за чудо морская семья, умеющая ждать и любить, как никто в целом мире!
– Неожиданно он перешел на шепот: - Пойдемте со мной в кубрик, и я покажу вам чудо. Только тс-с-с...