Рябиновый мед. Августина
Шрифт:
— Зачем же шутить… так? — только и сумела она выговорить, когда наконец ознакомилась.
Физкультурник принял из рук исполняющей обязанности директора выпавший документ.
— Товарищи коллеги! Да у нас новый директор! — воскликнул Федя и передал бумагу по ряду.
Капитан Флинт слегка поклонился одним скупым кивком и добавил:
— Прошу любить и жаловать.
По кабинету прокатился вздох. Все были ошарашены. Августина, не читая, передала соседу приказ РОНО, который наделал столько шума.
Итак, у них новая метла. Да с таким подходом! Все разузнал, разнюхал, а потом и огорошил всех. Любитель трюков. Фокусник. Чего от такого ждать? Верно уж, с новым директором надо держать ухо востро.
В эту минуту она вспомнила испорченную
За окном принялась куролесить поземка, замело. Ветер расшалился, и стало ясно, что к ночи разыграется метель. Как долго теперь ждать весны…
Грусть, коснувшись сердца воспитательницы Августины, побрела по коридорам спящего замка и не нашла ничего лучшего, как заглянуть в спальню старших девочек, да и обнять одну из них — ту, что сегодня ну никак не могла уснуть! Варя Коммунарова не умела находить источник внезапно нахлынувшей грусти — лежала, завернувшись в колючее одеяло, и слушала завывания ветра. Впрочем, источник мог быть любым — ссора с ребятами, грубость учителя или воспитателя, несправедливость. Источник этот теперь грозил разрастись до громадных размеров самой черной тяжелейшей тоски. Давящая безысходность загоняла Варю в воспоминания. Но это была ловушка. Она знала — вспоминать нельзя, будет больно. Но куда деться от завываний вьюги за окном, от звуков бьющего в стекло снега, от одиночества пленника, замкнутого в мрачном холодном замке? А там, в воспоминаниях, было тепло. Там было солнце, лето, новый бревенчатый дом, где пахло стружкой, герани на окнах и сибирский пушистый кот Васька. Но самое главное — там была мама!
В тот год в коммуне появилась целая улица новых ладных бревенчатых домиков — один к одному. С высокими крыльцами, балкончиками на чердаках, с жестяными петухами-вертушками на крыше. Они с матерью получили дом одними из первых. Бригада матери — все женщины — принесли подарки: кто ситцу на занавески, кто самовар, а кто-то приволок котенка — серый пушистый комок. Вот этому живому подарку они с матерью радовались больше всего. Они мыли окна в новом доме, а котенок хватал их за пятки, носился за солнечным зайчиком, а потом свалился с подоконника в ведро с водой. То-то шуму было!
А после они с матерью сидели в обнимку на крыльце, укутавшись одной на двоих шалью, и пели. Сначала Варины — пионерские, а потом и материны, про любовь…
…По лицу Вари уже давно бежали соленые потоки. Чтобы не зареветь в голос, она кусала край простыни. Не помогло — тоска оказалась намного сильнее, не отпускала. Эта горючая печаль о матери, спрятанная на самое донышко, в самые дальние глубины души, выползала, когда хотела, и справляла свой пир, не считаясь с девочкой. А ведь она еще старалась не разбудить соседок! Проснись хоть одна, тоска перерастет во всеобщий рев, вой, истерику… В спальне — двенадцать круглых сирот!
Варя изо всех сил старалась избежать этого. Она нарочно вспоминала самое веселое, например, как они с матерью однажды отправились кататься верхом в луга и напугали колхозного пасечника. Или же как мать учила дочь плести венки из одуванчиков, и ее, Варю, ужалила оса, и она…
Варя не смогла удержать подступившие вмиг рыдания. Она уткнулась лицом в подушку, подавляя рвущуюся наружу тоску. Из груди вырывалось какое-то дикое сдавленное мычание. Она грызла подушку, мяла ее, заливая слезами — злыми, отчаянными, безысходными. Добрые сильные руки матери, ее запах, тепло ее родного тела — то, что, оказывается, необходимо человеку как воздух, по какой-то злой воле отнято у нее! А она теперь, кажется, и дышать-то не может, и как быть? Кому рассказать, кому пожаловаться? Как вырваться из этого замкнутого круга?
Когда девочка обессилела от рыданий и затихла на мокрой — хоть выжимай — подушке, в спальне стала отчетливее слышна метель. За окном все так же равнодушно и заунывно выл ветер…
Ветер свирепствовал, чувствуя полную свою безнаказанность и силу. Темнота ночи не могла утихомирить его, бросив в лапы пронизывающего ветра убогий дощатый город, обнесенный
несколькими рядами колючей проволоки, над которым, казалось, повисло несколько лун. Когда ветер, пометавшись в вышине, бросался на землю и притворялся усмиренным, наверху сквозь пелену снега проступали желто-синие пятна света от прожекторов. Полосы, отбрасываемые этими лунами, освещали ряды бараков. Прожектора никогда не спали. Они рыскали своими ослепительными языками, старательно вылизывая поочередно то пространство за пределами лагеря, то ряды колючей проволоки, меж которых неторопливо бродили сторожевые собаки.Ветер не мог долго притворяться присмиревшим. Он вдруг срывался, взлетал, продолжая дикий танец, подбрасывая кверху целые потоки мокрого снега. И вновь барачный город погружался во тьму. Стоял апрель, но зима не сдавала своих позиций. Днем отступала, впуская признаки тепла, давала снегу осесть, распускала лужи на утоптанной территории лагеря, но по ночам пробиралась в лагерь и продолжала свой пир.
Барак к утру совсем остыл. Сон арестанток, спавших на грубо сколоченных нарах, больше напоминал бредовое забытье. То и дело кто-то стонал, кто-то всхлипывал во сне, кто-то бормотал невнятное. Лица женщин, изможденных непосильной работой, преждевременно состарились.
Они все казались лицами старух — посеревшие, высохшие, покрытые сетью морщин.
Соня не могла спать — мучила боль в ногах. Распухшие колени казались чужими, ступни нестерпимо кололо иголками, малейшее движение приносило острую боль. Соня старалась не стонать, чтобы не разбудить других.
Накануне улеглись поздно — в бараке царило оживление.
Как правило, после работы все с ног валились, а тут событие — привезли новеньких. Их было двое.
Учительница из бывших, ясное дело — попала за происхождение. Вторая — медичка, врач из Москвы, политическая. Стали знакомиться. Окружили, конечно, в первую очередь медичку, стали болячки показывать. А новенькие все еще в шоке. Понять не могут, куда попали. В бараке разит прелой одеждой, мочой, карболкой. Учительница из дворян побледнела, застыла как памятник, смотрит на всех испуганно. Жалко Соне стало ее. Вспомнилась Зоя Александровна с ее строгими утонченными манерами, со стихами и затаенной грустью. Часто теперь ночами Соня вспоминала свою жизнь, отдельные, будто выпавшие из памяти эпизоды. Улетала она из барачного смрада и тьмы в эти наполненные светом времена и рада была затеряться там…
Медичка сразу углядела Сонины больные ноги, приподнятые на возвышение из свернутого ватника. Подошла, потрогала.
— Почему вы не в больнице? — спросила. — Вам непременно в больницу нужно. Само не пройдет. I
Позади нее раздался грубоватый смешок.
— Больница, милая моя, для людей. А здесь, как вы понимаете, враги народа!
Медичка испуганно оглянулась. На нее смотрела с верхних нар Раиса Зыкова, бывшая работница обкома, занимавшая когда-то большой пост, а теперь, как и все, носившая пришитый на спине и рукавах длинный лагерный номер.
— Здесь вам, милейшая, не Арбат, а лесоповал.
— Я обращалась, — отозвалась Соня, — и в больнице лежала. Не помогает.
Зыкова сверху зло хмыкнула. Она попала в лагерь позже Сони и поначалу держалась обособленно. Считала, что в массу истинных заговорщиков и врагов попала по ошибке. Позже стала общаться и поняла, что виноватых в бараке практически нет. Ошибка приобретает гигантские размеры.
Зыкова оказалась нормальной бабой, только немного более злой и прямолинейной, чем другие.
— А чем у нас в больнице лечат? Два лекарства от всего — аспирин и карболка! — не смолчала Сонина соседка.
Пока Зыкова ворчала и ворочалась наверху, Соня заметила, что учительница-дворянка слишком пристально смотрит на нее.
«Наверное, я похожа на привидение», — невесело усмехнулась про себя. Но новенькая уже шла навстречу, и глаза ее сверкали непонятной для Сони радостью.
— Вы ведь Софья Круглова? Я узнала вас!
На них обернулись сразу несколько человек. Соня непонимающе уставилась на женщину. Она ее не знала.