Рыцарь умер дважды
Шрифт:
Время — десять. Трава больше не блестит росой, солнце упрямо стремится вверх. Лучи его играют на макушках дальнего леса, утреннего сумрака все меньше. Но грифоны, двое, что сторожат двери, по-прежнему отбрасывают тени. Рядом с одним из каменных чудищ я и останавливаюсь, прикасаюсь ладонью к перышкам на крыле, устремляю взгляд вперед. За ограду. За луг, выводящий на широкую дорогу, по которой можно навестить соседей. За другую дорогу, едва заметную отсюда, — тропку с уклоном вверх. Тропка — если идти долго, если смело петлять, — приведет в лес Джейн. В лес, откуда, миновав мертвые дома индейцев, преодолев дубраву и спустившись по откосу,
«Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам…»
Голос доносится ветерком. Колышется трава, качают головками неприглядные бело-лиловые цветы с желтыми сердцевинами. Как же долго не вянут, удивительно, их ведь несколько недель назад касались руки Джейн. Живые руки Джейн. Я помню.
Опускаюсь на колени и делаю, как она: собираю венчики в ладони. Всматриваюсь, пытаясь увидеть красоту, но вижу только смерть. Даже нежное соприкосновение лепестков с кожей болезненно, и больно понимать, что цветы не сберегли ни капли тепла, ни отблеска взгляда моей бедной сестры. А может… она искала не красоту? Может, отдавала не тепло? Может, неизвестные мне растения и стали вместилищем той самой боли, что была мне непонятна, что от меня таилась, а теперь незримо заполняет все мое существо?
Чушь. Это просто цветы. Они безголосы и бездушны.
Я отрываю венчики от стебельков. Смыкаю ладони и сдавливаю, не видя, но ощущая: лепестки податливо мнутся. Цветы гибнут, цветы плачут, а мне вовсе не становится легче. Память не уходит, мука только захлестывает удавкой. Из разомкнувшихся рук в траву падают уже не соцветия, — изуродованные комья, напоминающие мертвых бабочек.
— Прости, Джейн.
Я погружаю пальцы, испачканные пыльцой, в траву, склоняю голову и зажмуриваюсь в надежде наконец сбежать от себя. Я не успеваю так замереть надолго. Не дают.
— Мисс Бернфилд? Вам плохо?
Кто-то стоит сзади, совсем рядом. У меня уже с минуту такое ощущение, но поначалу, задушенная скорбью, я не придала ему значения. Теперь, сразу узнав голос, я с усилием оборачиваюсь, обуздываю желание бежать. Нет смысла прятаться от светлых глаз преподобного Ларсена. Он застал меня такую — растоптанную, раздавленную, уничтожающую в своей смертельной горести другие Божьи творения, пусть ничтожные. Ничтожные ли? Чем они ничтожнее меня?
— Да, преподобный, — облизнув губы, откликаюсь я. — Очень плохо. Простите.
Пастор возвышается надо мной, как могла бы выситься Вавилонская башня. Он огромного роста, да еще стоит на крыльце, да еще я, уподобляясь нищенке-попрошайке, горблю спину. Нет сил распрямиться, не говоря о том, чтобы подняться. Нет сил и смотреть в белое как мел, точеное, отстраненное лицо. Я вдруг вспоминаю: на службах случается, что иные прихожане вдруг падают перед преподобным ниц и начинают лихорадочно в чем-то виниться. Молят о спасении, вплоть до того, что ползут следом на коленях до самой кафедры. Они наивны: чужая молитва не поможет, если твоя душа не возродится сама, тут не спасет ни один служитель. Но… я понимаю братьев и сестер: Ларсен устрашает. Это уже не тот страх, что я испытывала в комнате, когда преподобный спорил с доктором. Он горше и нужнее.
Ларсен смыкает ресницы — белые, как и волосы. Пальцы сцеплены в крепкий замок у груди, но губы не движутся; едва ли он молится. Я вдруг понимаю: скорее всего, он пытается овладеть собой. Собраться, чтобы…
— Простите вы, мисс Бернфилд, — раздается наконец
его голос. — Вы не обязаны извиняться. Господь обещает всем чистым душам счастье; Господь учит не страшиться утраты. Тому же учу и я. Но… — Ларсен открывает глаза, — мне ли не знать, как сложно верить вслепую, верить, не получая от усопшего писем из рая, как получаешь их с отдыха на океанском берегу?И он вдруг слегка улыбается, а потом подает мне жилистую, особенно бледную на фоне черного рукава ладонь.
— Преподобный…
— Поднимитесь. Прошу.
Я не признаюсь, что пропасть между нами с сестрой была шире, чем смерть, и разверзлась раньше. Нет, это — и мое раскаяние — останется для исповеди. Пока же мысли спутаны, я не понимаю собственную душу. А Ларсен и так слишком милосерден, куда милосерднее, чем должен быть к слабому духом, к пораженному грехом. На собрании общины он будет говорить иные слова. Сейчас он просто дает мне время. И… пусть знает, что не зря.
— Спасибо. — Я встаю с колен. — Я должна побыть с родными.
Ларсен одобрительно кивает и снова складывает руки у груди. Я действительно собираюсь пойти к отцу, матери и уже с ними — в комнату, где остался доктор. Я буду помогать во всем, чтобы достойно проводить мою Джейн. Я обещаю это Господу, ей, себе… Но я слаба и отсрочиваю минуту, когда переступлю порог дома.
— Вы будете на погребении? — задаю я очевидный вопрос.
— Да, — снова кивает он.
— И еще ради Бога… — Решившись, я впервые сама заглядываю Ларсену в глаза. Вопрос дерзкий, но лучше задать его и обрести хотя бы тень покоя. — Скажите… она точно ничего не поведала вам об… убийце?
Я не удивилась бы, если бы его терпеливая учтивость враз исчезла, если бы он одернул меня и призвал к должному почтению. Я, пусть не обвинила, но гипотетически допустила его ложь, ложь своего духовного наставника. Но бледное лицо остается бесстрастным.
— Мисс Бернфилд говорила не о смерти, больше — о жизни. Она была до нее очень жадна, видела так много ее самых разных проявлений. Удивительно. — Ларсен опять слабо улыбается, но тут же глаза становятся холодными. — А вам она не открывалась? Вы ведь тоже провели с ней какое-то время наедине. Или, может, вы что-то знаете сами? Подозреваете?
«Сходи к Двум Озерам». Все, что я знаю. И это останется со мной, пока я не выполню просьбу моей бедной Джейн. Ведь кто знает, что она там прячет? Или… кого?
— Нет. — Мне удается не опустить взгляда. — Ничего. Ничего полезного… для мистера Редфолла или кого-либо еще. Простите.
— Жаль.
Он верит или, по крайней мере, оставляет расспросы. Делает пару шагов и, едва покинув тень, надевает широкополую шляпу: защищает от солнца чувствительную к ожогам кожу. Шляпа — черная, невзрачная, — всегда с ним, если не на голове, то болтается на тесьме за спиной.
— Что ж, до встречи. Господь с нами, мисс Бернфилд.
— Господь с нами…
Ларсен пересекает двор, и ему торопливо подводят коня — угольно-черное бешеное животное, с которым долго не мог сладить никто в городе. Сейчас конь смиреннее прихожан, возможно, потому что Ларсен отказался от скверной идеи впрягать его в повозку, купив для общинных целей покладистую кобылу. Этого же зверя забрал себе. Он вообще предпочитает ездить верхом, вот и сейчас быстро расстегивает облачение и аккуратно убирает в седельную сумку, остается в мирской одежде. Сапогам не хватает шпор — и это все, что отличает пастора от любого старателя, законника или «лихого».