С двух берегов
Шрифт:
— Адам! — крикнул он. — Покажись коменданту.
Адама Томашека я приметил сразу, хотя он не сказал ни слова и даже не подошел ко мне, чтобы пожать руку, а задержался у двери и сел в самом углу. Его нельзя было спутать с другими хотя бы потому, что второго столь же отощавшего человека встретить было трудно. Казалось, что его треугольное лицо обтянуто тонкой зеленоватой бумагой. Черные, выпученные глаза смотрели не мигая, и такой в них застыл ужас, что, столкнувшись с ними, хотелось сразу же отвести взгляд.
Когда его окликнули, он вздрогнул и вскочил, как будто собравшись убежать из кабинета.
Прошло всего несколько дней, как Томашек, освобожденный нашими солдатами из лагеря, приехал в Содлак. Его тело еще сохранило свежие следы перенесенных истязаний. Когда его раздели догола, я увидел кости, шрамы, струпья. Глубокие, затянутые желтой пленкой шрамы на ногах и бедрах. Длинные, перекрещенные струпья на мешочками висевших ягодицах. Отчетливые изломы перебитых и кое-как сросшихся ребер.
Алеш поворачивал его передо мной и объяснял, другие подсказывали. Только Томашек молчал.
— Здесь били палками. Это рвали собаками. Это отморожено. А знаешь, какие у него были руки? — Алеш растопыренными пальцами обеих рук показывал бугры мышц, когда-то поднимавшиеся над палочками предплечий. — Сильней его никого в Содлаке не было. — Алеш надувал щеки, показывая, каким было лицо Томашека. — В лагерях сидел. Счастливчик Биркенау!
Я не понял, что значат последние слова, но тут сам Томашек, услышав «Биркенау», встрепенулся и быстро-быстро заговорил, обращаясь ко мне. Он размахивал руками, все кости его пришли в движение, и этот оживший скелет стал еще страшней, чем за минуту до того, когда был просто похож на экспонат какого-то медицинского музея. Говорил он неразборчиво, всхлипывая, задыхаясь, но понять его мне помогали остальные.
В Биркенау гитлеровцы уничтожили миллионы людей. Случайно уцелели и дождались Красной Армии одиночки. Никто из жителей Содлака и окрестных городов, попавших в Биркенау, не остался в живых. Один Томашек. Поэтому его и зовут: «Счастливчик Биркенау». Он был очень здоровым. И еще он был отличным слесарем. Он приносил немцам пользу и потому пережил многих. Но потом он ослабел и стал хуже работать. Его избивали. Его травили овчарками. Он умирал от дизентерии и лежал вместе с покойниками. Но он выжил. Он видел столько смертей! Он видел, как убивали, душили газом и сжигали в печах совсем маленьких детей.
— Вот таких, — Томашек показал на метр от пола, потом опускал руку все ниже и ниже, потом подбрасывал обе руки к груди, показывая младенцев. — Душили и сжигали.
Все, кто был в кабинете, кроме меня, наверно уже не раз слышали его рассказ, видели его обнаженное тело, но и они сидели как оглушенные.
По мере того как русские приближались, Томашека перевозили из одного лагеря в другой. Вокруг него в вагонах и на дорогах умирали тысячи тех, кого не успели сжечь. А он выжил. Вот он какой — Томашек! Разве не счастливчик?
Мне не нужно было доказывать, что гитлеровцы способны на любые злодеяния, сам навидался такого, что непостижимо ни уму, ни сердцу. Но когда я еще в госпитале прочитал
статьи о «фабриках смерти», обнаруженных нашими войсками, не дошло до меня, не мог представить себе такое. И вот стоял передо мной человек, сам все испытавший, все видевший — жалкая пылинка, чудом проскочившая сквозь валы и шестерни машины истребления.Его уже одевали, а он все выкрикивал имена палачей, номера лагерных корпусов и крематориев. Картины одна чудовищнее другой теснились в его мозгу, и он не мог остановиться.
— Вы не видели очереди к смерти! — кричал он. — Женщины и дети в очереди к смерти. Они ждут, пока освободится камера. Их заталкивают туда голыми, с поднятыми руками, чтобы больше вошло. Их подгоняют палками и сапогами, чтобы шли быстрей. А когда все полно и нельзя больше втолкнуть ни одного человека, им на руки бросают детей. Дети не упадут на пол. Там нельзя упасть — некуда. Дети висят на поднятых руках, цепляются за пальцы своих матерей. И дверь захлопывается. Идет газ. Задыхаются и матери и дети. Умирают, но не падают. Падать некуда. А очередь ждет. Могу я это забыть?! Могу?!
Я подошел к нему, усадил, попросил успокоиться. Он сразу затих. Только землистого цвета костлявые пальцы то сжимались в кулаки и стучали по острым коленкам, то сплетались и вздрагивали, продолжая неоконченный разговор.
После Томашека каждый спешил рассказать мне, как натерпелся он при фашистах. Сидели в тюрьме и старый Дюриш, и Гловашко, и Алеш. У других погибли родственники. Третьи скрывались в далеких деревнях.
— Остались в Содлаке активные нацисты и их подручные? — спросил я.
Они поспорили между собой, но согласились, что нацистов в городе не осталось. А насчет «подручных» мнения разделились. Каждый понял это слово по-своему, и уточнять я не стал.
— Без вашей помощи, — сказал я, — мне порядка в Содлаке не навести. Нужны свежие люди, антифашисты — и в администрацию, и в полицию. Поэтому прошу вас самих назвать подходящих работников, на которых можно положиться. Подумайте, и мы снова встретимся. А сейчас я хочу познакомиться с городом.
Сопровождать меня вызвались Гловашко, Дюриш и Алеш.
8
У ворот нас поджидала толпа бедно одетых мужчин и женщин. Их глаза были мне знакомы, глаза благодарных, растроганных людей. Каждый старался пожать мне руку, сказать несколько теплых слов. Хотя я уже стал привыкать к неловкому положению представителя всей Красной Армии, принимающего не мной заслуженную благодарность, но в прогулке по городу мне такая свита была лишней, и я попросил Дюриша уговорить их не ходить за нами. Дюриша они слушали почтительно. Один старик даже стянул с головы барашковую шапку, обнажив коричневую лысину. Все понимающе закивали и разошлись.
Содлак обосновался на холмах, небольших по площади, но разных по высоте. Улицы его порой были так круты, что для пешеходов построили лестницы из широких каменных плит. Рыжие черепичные крыши будто плавали на разных уровнях в зелени цветущих садов. А неподалеку — казалось, рукой подать — подпирали небо уже настоящие горы, до самых макушек заросшие лесом. Из-за них застенчиво, вполглаза выглядывало ласковое весеннее солнце, ободряюще мне подмигивая сквозь бегущие облака: «Не тушуйся, все будет в порядке».