Сад неведения
Шрифт:
Плавное торможение у дерева, и даже не дерева, а, скорее, куста с округлыми золотыми листьями, казавшимися жухлыми.
Без слов он был представлен Дереву. Он видел, что перед ним не дерево, а кто-то в его образе. Потому что оно смотрело на него внимательно, человеческими глазами. Вся его внутренняя сущность была освещена этим взглядом.
Потом легкий толчок, и он полетел дальше, дальше, ниже, ниже, весь изнутри озаренный взглядом Дерева. Он твердил: надо сохранить этот свет, надо сохранить этот свет!
И наконец вырвался из той сферы, позади сомкнулись губы воздуха. Во сне он еще лежал под впечатлением
Часть вторая
Темные дорожки
1. Заключенные
Поезд остановился на затерянном среди пустыни разъезде. Занавеска на открытом окне перестала трепетать. Дышать стало нечем. Он выглянул: на перроне ни души. Только четыре бравых солдата в панамах стояли у дверей соседнего вагона, держа наготове автоматы.
Дома, покрытые пылью, казались нежилыми. Шиферные крыши парили в раскаленном, дрожащем воздухе. Пахло испарениями размягченного асфальта, мазута, грязных товарняков. Кусты стояли без колыханья.
Пассажиры высунулись из окон, надеясь хоть на небольшое дуновение, глотая воздух, как рыба на суше.
У вагона, где стояли солдаты, прогремел замок, заскрежетали двери. На подножке появился мужчина в черной полотняной робе, в кирзовых ботинках. Его бритая голова была странной формы. Он медленно спустился, сделал несколько шагов и остановился на указанном дулом автомата месте. За ним сошел так же одетый, тоже бритый человек и присоединился к первому...
Бакы сел и, придерживая занавеску, продолжал смотреть. Сердце колотилось. Соседи по купе тоже подошли к окну.
— Зимой их держат на морозе в Сибири, а летом здесь в жаре,— сказал пассажир в подтяжках, который все комментировал с видом всезнайки, как бы между прочим, с той минуты, как появился, волоча пузатый чемодан. Другой пассажир доверчиво его слушал, кивая головой.
Солдаты стояли, направляя дула автоматов на людей в черном. У солдат были гладко выбритые лица, начищенные ботинки. Они перемигивались друг с другом, шутили, смеялись.
Бакы всегда вглядывался с жалостью в седых людей с тяжелой походкой, похожих на этих в черных робах. Ему казалось, что они пережили тысячи страхов, бессонных ночей, испытали всякие ужасы совести, унижения и другие нечеловеческие муки. Он вглядывался в их изрезанные морщинами лица, словно осыпанные солью, выдубленные солнцем и морозом, и стыдился своего чистого лица.
Стволы автоматов подали знак опуститься. И люди в черном, как овцы безмолвные, кротко, послушно опустились на корточки.
— Общество умеет усмирить своих строптивых детей!
Должно быть, дали «вольно», заключенные вдруг ожили. Постепенно стали вырисовываться не совсем уж безобидные, не совсем уж одинаковые лица. И неприязнь Бакы к солдатам сменилась неприязнью к этим людям. Среди других выделялся крепкий пожилой человек с массивным черепом, насмешливыми глазами, державшийся уверенно-развязно.
— Зубр! — услышал Бакы за спиной голос соседа в подтяжках.
Другой, щупленький, с шерстью под шеей, был лакейски угодлив. Третий паясничал. Четвертый держался особняком. Во всем его облике сквозило страдание.
— Иногда и невинного человека могут сгноить. Много в стране несправедливого!
Остальные
сидели к ним спиной. Один из них казался слащавым, другой — гадливым. Они заигрывали с пятым, который противоестественно ломался.— Козел!
Подъехала машина с высокими бортами, столбом подымая пыль. Заключенных подняли и посадили в кузов. Приказали опустить лица. По углам встали четыре солдата, и машина поехала в сторону миража вдали. Мираж — высокие тенистые тополя в тихой сверкающей воде, лодки, плывущие из тени в тень.
Скоро и поезд тронулся. Соседи заняли свои места. Послышалось, как полилась вода на раскаленные шпалы. Занавеска снова затрепетала. Бакы прикрыл лицо книжкой.
Он предвидел, что рано или поздно будет эта остановка, и тогда придется ему кое-что твердо для себя решить, чтобы не оказаться среди высаженных из поезда, как тот невинный страдалец.
Надо впредь быть осторожным! Надо быть осторожным! — твердил в нем упорно кто-то под стук сердца и колес.
Другой с таким же упорством возражал первому: трус! трус! Надо броситься в полноводное, яростное море жизни с непреклонностью!
Первый: много дурных соблазнов вокруг. И в себе еще откроешь дурные наклонности. Ты себя наставляешь сейчас на верный путь, ты даешь обет!
Второй: те были уголовники, тебе это не грозит!
И спустя годы этот спор в нем продолжится. Первый твердит: надо сдерживать себя! Нельзя себе много позволять, нельзя многое брать на себя. Это опасно! Нельзя говорить вслух полную правду, это могут не понять, не оценить, и ты будешь наказан, опозорен, проклят своими же детьми.
Второй: не надо ничего бояться. Подвиг спасает. Общество нуждается в подвигах граждан, в полной подлинной правде, для его же здоровья это необходимо. Сперва могут не понять, не оценить, но если ты принесешь себя в жертву во имя здоровья общества, тебя потом поймут и простят.
И однажды этот спор прекратится. «Смотри, решай сам, что тебе дороже: твоя жизнь или жизнь вокруг!» — услышит он слабенький голос первого. «Я уже решил!» — скажет твердо второй.
2. Навет
Перевалило за полдень, наступило самое жаркое время дня. Стояла духота, дышать было нечем, ни одного дуновения. Листья, даже ветки поникли.
Родители ушли в свою комнату, где прохладнее от глиняных стен и затемненных, чтобы мухи не влетали, окон. Слышался храп папы. Сестры спали в своей комнате, мокрые от пота. Пес лежал в холодке, вырыв ямку, вбирая грудью прохладу сырой земли.
Бакы сидел в тени во дворе. Тяжелая, непреодолимая тоска навалилась на него. Казалось, весь мир сдвинулся с места, перешел в другое измерение, поплыл как ковчег, а он выпал и остался — совершенно один в другом, всеми покинутом мире.
Страшно было. Такое ощущение посещало его не впервые.
Он вышел на улицу и побрел по горячей пахучей пыли босиком, по обыкновению волоча ноги, как в колодке. Не было ни души, все ушли, спрятались от жары. Он добрался до городского сада. Сад тоже пустовал. Но тут его оставило тягостное состояние, он почувствовал время, и ухватился за него, и оказался вновь в привычном мире. Что сказали бы Курбан или Довран, расскажи он им о том, что чувствует иногда многомерность мира? Они бы, наверное, не поняли его, высмеяли или приняли за сумасшедшего.