Сахарный немец
Шрифт:
У всякого своя правда и ложь,
И всякий по своему плох и хорош...
Ну, а теперь,- кончил Антютик,- давайте-ка с устатку да дорожки
Поедим клюквы да морошки...
Стал Антютик старцев правильных в плечи толкать-будить, да так и не добудился: вогнал он старцев правильных в такую дрему,
Что не разбудить никому...
С той поры прошло много-много лет.
Теперь уж и Антютика нет,
И от старой чертухинской рощи
Остались одни только мощи:
Пни да коряги, сучья да прутья, да корни в что земле!..
Остались только по сю пору божьи подожки, что и теперь стоят
* * *
Так приходит в свой час и были, и выдумке, и жизни, и всякой сказке конец...
Хорошо спать и хорошо всем спится после Пенкиной сказки: видится всем наш родной край, наш дремучий лес, полусведенный ни за грош богачом Колыгиным.
Проспишь до утра, словно по лесу этому нагуляешься, вольного елового духу в грудь наберешь, исходишь всю вырубку, увидишь издали Светлые-Мхи: на мхах без листьев березовые посохи стоят, нет на них листика, только в прилетный день по весне мелкие птахи сидят, лес делят: кому где гнезда вить.
Зайчик тихо шагал по Тирульской дороге: торопиться теперь было некуда: на сердце - тревога, в душе безнадежье...
Да и кругом незаметно умиротворенной человечьей руки: недорубленный бор смотрит вдали искажен-ным и обезображенным лицом, словно палач в середине казни сам испугался,- вывалился у него топор из повисших рук, а жертва так и осталась с недорубленной головой лежать на помосте: уцелевшие ели и сосны смотрят уныло на вырубку, на отрубленные и брошенные безтолку вершины соседей, на коренастые пни, откуда по капле течет смоляная слеза.
Стоит сосновая роща порублена, каждое оставшееся деревцо на вырубке, словно человек, раздетый ворами на дороге: не знает он, что ему делать, кому жалобу нести, кого просить.
Смотрит из-за них синим опечаленным глазом Счастливое озеро, трепыхает на нем быстрое парусное крыло, низко наклонившись к воде под неумелой женской рукой, и по берегу, где недавно еще стояли рыбацкие чистые хаты, теперь только пеньки да обугленные бока полусгоревших строений: бросил немец на рыбачье село с летучей машины в сухмень стальное, начиненное огнем, высиженное самой смертью яйцо, замутила чистые озерные воды яду-чая сиротская слеза.
Летят по небу гуси с грудным настороженным гоготом, вытянув шеи, забирая всё выше и выше при виде окопных дымков, тянут под самыми облаками с серебряным присвистом журавлиные стаи, оглашая дали печальным прощальным курлыканьем:
– Родина, родина, тебя скорей журавли могут унести на своих крыльях, чем огнем лютый неведомый враг выжечь из сердца, отнять и ввергнуть в небытие: нет для тебя погибели, потому что велика и величава полевая печаль от века, ни один народ ее не примет, ни одна душа не благословит, ни одно сердце песни о ней не сложит!..
Летит стая за стаей, лента за лентой, и эти журавлиные ленты под небом разве только встречный ветер всколышет, а вожак впереди и крылом не дрогнет, и тревожного знака не подаст молодым, когда стосковавшийся в серой шинели мужик приложится желтой щекой к ложе винтовки, мушку на вожака наведет, потом зажмурит от
солнца глаза и дернет курок:– В белый свет, как в копеечку...
...подморгнет товарищу, упершему в землю глаза, и тоже в землю молчаливо уткнется и больше не взглянет на небо с журавлиными лентами в синей косе... Разорвет их только разве по утру да в вечер железная птица, вылетевшая из-за немецких берегов на разведку...
* * *
Пошел Зайчик к штабу полка и начал раздумывать: куда ему лучше сейчас заявиться, в штаб или прямо итти в свою роту.
К командиру пойти, налететь на разгоняй, в роту - на распаляцию к Палон Палонычу! Да и где теперь рота, тоже неизвестно... хоть и насидели место, а за такой срок все может случиться!..
– Пойду лучше к Пек Пекычу,- подумал вдруг Зайчик, вспомнивши давнишнюю славу у нас старшего писаря Петра Петровича Дудкина, который тайно ворочал всеми полковыми делами.
– Только скверно: денег нет ни копейки...
Сунулся он в карман гимнастерки, не завалилась ли где какая бумажка, нащупал в углу катушок, вытащил, развернул: сторублевка.
– Это Клаша, наверное,- подумал Зайчик,- а может и та... впрочем, сейчас это неважно...
Было еще довольно раннее утро, писаря еще не вставали, и Пек Пекыч в отдельном своем помещении в постели лежал, как генерал.
Зайчик постучал к нему и вошел: Пек Пекыч и головы не поднял...
– Доброе утро, Петр Петрович,- сказал Зайчик, присевши к нему на кровать, и руку ему протянул, в которой ловко был зажат катушок,выручайте, голубчик...
Пек Пекыч глаза чуть приоткрыл, катушок учуял ладонью, сунул его себе под подушку и недовольно сказал:
– Откуда же это вас присадило?... я вас исключил...
– Как исключил!..
– Без вести.
– Как же, Петр Петрович, голубчик, надо бы это исправить!..
– Да, конечно, не беспокойтесь: будет все в самом наилучшем виде.
– Вот и ладно.
– Завтра же водворим на прежнее место...
– Вот и ладно: поменьше бы только хлопот да представлений!
– Уж будьте - у верочки...
– К полковому ходить?..
– Ни-нни...- Пек Пекыч поднял маленький пальчик,- обтакается так: он, ваша светлость, и так, как очумелый!
– У него больные печенки.
– Нет, это от двинской воды: разве вы ничего не знаете?
– Петр Петрович, я ведь только что...
– Понимаю, у нас, батенька, следствие, суд будет!
– Вот как, с чего бы это, казалось - командир не из последних: Георгия носит.
– Только что разве вот Жоржик поможет, кажется за все ваш Таракан будет платиться усами...
– Капитан Тараканов?..
– Ну, да, ваш командир: недосмотренье,- Пек Пекыч скуксил в комочек лицо и поднял бровку одну выше другой,- недосмотренье...
– Петр Петрович, что же случилось?
– Как, что случилось, вот тебе раз: у него полроты водой унесло, а он и не знает!
Зайчик вскочил, как ужаленный, и обеми руками схватил себя за глаза.
– Правда это, Петр Петрович, что вы говорите?
– Сущая правда, ваше благородие... Вот уж да!.. такой был водополь: синаево море! Да ведь и про вас-то подумали, что утонули вместе со всеми... хотя Таракан ваш говорил, что вы... того... дера-нули к немцам, будто бы, вплавь... давно, дескать, случая ждали!