Сахарный немец
Шрифт:
– Вот-вот... Только б скорее!..
– Видно, тебя проморило... Что же ты скачешь, заедем ко мне: отдохни...
– Нет, нет, не могу... Мне трудно тебе рассказать почему, но не могу!..
– Верно, опять что-нибудь с чертями не ладно? Чудак-человек!
– Не поверишь! Лучше уж я промолчу... Что это, Рижский?.. Ты заплати: у меня ни полушки!..
Приятель ссадил Зайчика у вокзала, поцеловал его крепко и самые губы и сказал лихачу:
– Обратно!..
Зайчик достал портсигар из кармана, помахал им на прощанье, а приятель, поднявшись с сиденья, еще раз крикнул ему:
–
Зайчик улыбнулся и стал расспрашивать носильщика, где стоит последний очередной эшелон на позицию... Носильщик показал на ворота, куда в'езжают ломовики, за шлагбаум: вдалеке у товарных пакгаузов дымил паровоз, а за ним тянулась (казалось, ей нет и конца) длинная лента товарных вагонов,доносились оттуда громкие крики, песни и свист и заливистые переборы тальянки...
– Туда легко, трудно оттуда... как с того света, - думает Зайчик, не спеша шагая к вагонам...
Ближе крик и свист. Вагоны набиты, тесно в них, как в базарный день в лавке Митрия Семеныча, все свистит, свирестит, хочется, видно, серым шинелькам заглушить сердечную боль и тоску показной веселостью, ненужным криком и не враз начатой песней, которая так же неожиданно обрывается на полуслове, как, может, скоро оборвется и жизнь...
Соловей, повада-пташка.
Не пой лету под конец:
Ты не жди меня, милашка,
На побывку под венец!..
– На позицию, вашь бродь?..- спрашивает солдатик с умильным, именинным лицом...
– Да, братец,- сказал Зайчик, остановившись,- опоздал на свой эшелон.
– На Ригу изволите?..
– На Ригу...
– Мы тоже: вон там офицерский... первый от паровоза...
– Да нет, туда далеко итти... дай-ка мне руку: я с вами устроюсь!..
Десять волосатых рук сразу протянулось к Зайчику, он уперся об закрай пола вагона и в миг очутился в знакомой, пропитанной особым солдатским душком тесноте, к которой за четыре, почитай, года привык не на шутку,- в углу на нарах лежали солдаты, Зайчик прилег к ним и скоро заснул спокойным ребяческим сном...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
СМЕРТНЫЙ ПЕРЕВОЗ
Да, так вот всегда и бывает!
Кому беда, кому еда, так уж устроено в жизни, а для нас с этой водополицы получилось вроде как праздник!
Утопло у нас всего человек полтораста, а чертухинских десятка два или поболе... Солдат, ровно гриб: смерть ногой счеканет, а грибник пройдет и головы не наклонит!
Пропали, дескать, без вести, неизвестно в каком таком месте!
Никто и не доискивался, кто да что, поставил только Иван Палыч крест в своем нарядном листу, тем и делу конец! Каждый же из нас в отдельности бог весть как рад был сам за себя и самому себе даже не верил, что сух вылез из бани!
Иван Палыч, когда перешли мы в резервы, первые дня два или три проснется в полночь, скинет штаны, заворотит до непотребства рубаху да сонный и ходит, как блаженный, по конюшне, пока его кто-нибудь не заберет под локотки да не уложит на нары или не вспрыснет холодной водой.
– Ишь ты, тьма те возьми, - скажет только Иван Палыч, очухавшись,грезится все, что тону иль купаюсь, и будто я не Иван Палыч, а семилеток Ивашка и
будто перехожу за коровой Янтар-ный брод на Дубне, и вода корове только по муклышку, а мне по самое горло... хошь бы домой отпустили ..– Все равно управют теперь молотьбу и без нас,- утешает его всегда Каблук или Пенкин,- поспеешь разве к пастушьей разлуке...
– Э-э... да на пастухов хоть одним глазком поглядеть... сам бы пошел в пастухи!
– Говорят, Иван Палыч, что наш командир подал рапорт, каждый, значит, на целый месяц поехал бы в отпуск, а по возвращеньи крест получил, да писаря его искурили...
– Известно: сукины дети!
– хмуро промолвит Иван Палыч.
Иван Палыч, два Каблучка, все Морковята да уж и много других, которых не упомню, пролежали первые дни в большой лихорадке, по ночам нас всех било под одеялом, в голову лезла разная чушь и нескладиха, а по утрам ходило все перед глазами кверх кувырком, котелок с кипятком словно на бок валился, и с языка подчас срывалось такое чудное, от чего и самому потом становилось чудно.
Один только Пенкин, казалось, ничем не страдал, лежал целые дни на матрасе, набитом пахучим сеном, и все время глядел в потолок, вставая только к обеду иль к чаю, да, не глядя ни на кого, что-нибудь отмочалит да обсмеет кого, от чего никому не обидно, а только в горле щекочет...
– Иван Палыч, - скажет вдруг Пенкин,- ты умный мужик или нет?
Иван Палыч заекает кадыком и не сразу ответит:
– Дураком родная мать не зывала!
– Ну, тогда отгани мне загадку...
– Ну?
– Как шуринов племянник зятю родной?
– Смекалистая загадка... надо подумать... зятю родной?
– Да... ты долго не думай!..
– Деверь, што ли?..
– Нет, брат, не деверь!
– Сваток?..
– Ну!.. сваток! Разберись в голове, уклади по порядку...
– Нет, брат Пенкин, не знаю!
– Ну вот, Иван Палыч, а ты говоришь, что мать дураком не зывала...
– Да ты говори!
– Скажу завтра утром!
И на другой бок повернется... Иван Палыч посмотрит Пенкину в спину и сам про себя начнет выводить родню за родней, а все не выходит...
– Как решето голова: одни только дырки!..
Думает, думает так Иван Палыч, кувыркнется и захрапит... Ночью проснется Иван Палыч, словно шкнет кто, и глаза не знает куда девать: не спится! Полезет разная чушь в голову, инда и в явь станет страшно...
– Прохор, не спишь?
– Нет, сон чорту продал!..
– Дорого взял?
– За твою башку меньше дадут!..
– У моей башки, Прохор, ума есть лишки, а у тебя и в переду, и с заду ни складу, ни ладу!
– Шея курья, голова дурья!
– Тьфу те в прорву!
Смотрим мы на них и за животы держимся, каждому подбивало ввязаться, да на язык так горазды не были.
Долго препираются оба, потом все уладится, и Пенкин вполголоса, чтобы нас не побудить, рас-сказку сказывать будет: хорошо было слушать Пенкина в полусне, вроде как видишь все тогда на яву, и у Пенкина голос становится то тише, словно уходит, то будто шепчет в самые уши, а перед глазами, утонувшими в сон, все, что ни скажет Прохор, стоит как живое:
– Во время иное и в месте ином,