Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Или — вот рассказ Григория Бакланова:
«Член редколлегии „Знамени“, весьма почтенная дама, начисто лишенная чувства юмора, который, впрочем, по ее обязанностям был ей просто ни к чему, говорила гордо: „Мы никогда не отклонялись от линии партии. Вадим шел на этажи (на Старую площадь, в ЦК. — Ст. Р.) и узнавал линию партии на неделю…“»
И уж это — правило, исключений не признающее. Это — кредо булгариных, освободившихся от последних и жалких позывов порядочности, еще посещавших их предка. Освободившихся в результате исторического развития, но отчасти, возможно, и своей личной эволюции. Тот же Кожевников пребывал как-никак в учениках и младших приятелях у самою Бабеля; говорят, правда,
Для Гроссмана доверчивость к племени булгариных обернулась трагедией. Для других оборачивалась компромиссами, которых позже приходилось горько стыдиться, — если, конечно, они не затягивали и не уродовали душу необратимо.
Вот запись, сделанная в дневнике новомировцем Владимиром Лакшиным. Ноябрь 1963 года:
«В ЦДЛ на днях подошел ко мне Владимир Максимов. Рассказал, что Кочетов, опубликовавший его повесть („Жив человек“. — Ст. Р.), во 2-м номере будущего года планирует напечатать „Двор посреди неба“ …Максимов пытался попрекнуть меня, что „Новый мир“ его отверг. Но, впрочем, сам же рассказал, что зам. Кочетова по „Октябрю“ П. Строков говорил, соблазняя его: „В „Новом мире“ вы никогда этого не напечатаете, цензура не даст, даже если редакция согласится. А у нас — пожалуйста“».
(«Наши чувства правильные».)
«Максимов обижался на меня, когда я сказал ему, что рад его успеху, роман есть роман, если печатают, то и благо, но вот статьи в „Октябре“ не стоило бы ему писать. Много людей так себя погубило».
Расшифруем. «Статья» — не статья, а заметка в кочетовском журнале, приветствующая хрущевский погром, учиненный в искусстве:
«Именно от этих мастеров (тут — казенный список от Фадеева до Панферова. — Ст. Р.) принимало каждое последующее писательское поколение эстафету века, и поэтому пресловутая проблема „отцов и детей“, кстати сказать, высосанная из пальца фрондерствующими литмальчиками вкупе с группой эстетствующих старичков, никогда не вставала перед молодежью, верной революционным традициям советской литературы… После справедливой и принципиальной критики в адрес формализма, прозвучавшей на встречах руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства…» — и так далее.
Такую «статью» — опять же в надежде откупить себе право напечатать роман — написал будущий диссидент и редактор свирепо антисоветского «Континента». И те, кто знал Максимова лично, читали «статью» со жгучим стыдом за него. А уж с болью…
«Статья» его, слава Богу, не погубила, но порядком-таки подпортила репутацию и, что главное, покорежила и без того негладкий характер. Вдобавок все в той же обиде на спасовавший «Новый мир» и в той же надежде обратить на пользу себе «размах и смелость бандитов» он согласился украсить собой редколлегию «Октября».
То был поступок нерядовой! Из всех душителей литературы Всеволод Кочетов выделялся мрачной, выражаясь по-нынешнему, упертостью. Он был особо зловещ даже рядом с оголтело циничным Софроновым… Впрочем, как говорится, оба были хуже, составляя достойную пару, а с прибавлением равного им Николая Грибачева — и троицу.
И все же именно Кочетов был пиратским знаменем литературной реакции — с той существенной оговоркой, что реяло это знамя на государственном флагмане.
«Все журналы поздравили своих читателей „С новым Годом“, а журнал „Октябрь“ — с „Новым Гадом“», — записал Корней Чуковский чужую остроту, имевшую в виду свершившееся назначение Кочетова главным редактором. А мудрый Липкин в устной беседе объяснил любовь начальства к этому мрачному полуманьяку:
— Все советские писатели видят действительность глазами партии. Как и положено по правилам социалистического реализма. А Кочетов видит ее глазами КГБ.
Мысль вообще богатая. Ведь и впрямь в столь совершенной бюрократической
системе, которую представляла собой официальная советская литература, были подразделения, обеспечивавшие то или иное идеологическое обслуживание. И если романы Кочетова профессионально точно указывали, кого надо брать (нарождавшихся диссидентов; коллег, продавшихся Западу; либералов; левых художников — и т. д. и т. п., список пополнялся от романа к роману), то были и соцреалисты, состоявшие на службе у Генштаба, у ЦК ВЛКСМ, у ВЦСПС.То есть была всеобщая и обязательная нормативность, согласно которой задача и сущность соцреализма в том, чтобы хвалить начальство в доступной начальству же форме (кроме всяческих шуток — единственно четкая из известных формулировок, если и доводящая суть до абсурда, то лишь потому, что изначально абсурдна сама попытка нормировать и направлять творчество). Но была и своя, узковедомственная дисциплина, свои, локальные — ну, скажем, не сверхзадачи, а спецзадания.
Свое спецзадание Кочетов выполнял безукоризненно — тем более что оно совпадало с порывами его души. И давало повод наиболее глупым или наиболее хитрым иной раз склоняться к его оправданию: да, мол, он и такой и сякой, но — «идейный». Даже — «честный».
В общем, сближение с таким человеком для Максимова оказалось тем, что в дальнейшем принудило его не оправдываться (не из таковских был нрав), но ожесточенно доказывать, что другие, подобных «статей» не писавшие, не лучше, а даже и хуже его. Так что уже незадолго до смерти, публикуясь в российской «патриотической» прессе, он ругал всех и вся, а чаще и глумливее многих — своего бывшего друга, человека незапятнанной репутации — Булата Окуджаву. «Потомок тифлисских лавочников», «престарелый гитарист» — лишь бы чувствительнее задеть, побольнее ударить…
Впрочем, земля ему пухом. А повести «Двор посреди неба» (потом она станет лучшей частью растянутого романа «Семь дней творенья») Кочетов так и не напечатал. Жертва оказалась напрасной.
Их нравы
Лет тридцать с лишком назад случилось событие, имевшее честь угодить в энциклопедию — правда, в статью «Плагиат».
В журнале «Октябрь» — как раз той его мрачной поры, которая вспоминается как «кочетовская», — под именем Василия Журавлева, автора многих книг, преподавателя Литинститута, было напечатано стихотворение. Вероятно, многим тогда почудилось, что у них галлюцинация.
Вот оно:
Перед весной бывают дни такие: Под плотным снегом отдыхает луг, Шумят деревья весело-сухие, И теплый ветер нежен и упруг. И легкости своей дивится тело, И дома своего не узнаешь, А песню ту, что прежде надоела, Как новую, с волнением поешь.Да! Классическое, ахматовское — из 1915 года…
Такое случается редко. На моей памяти это, пожалуй, второй случай, когда темнеет в глазах и сомневаешься в своем рассудке.
А первый был таким. «Литературная газета» опубликовала саркастическую редакционную реплику о некоем графомане из Пятигорска. Его наглость дошла до того, что он, сочинив поэму о Лермонтове, заставил его, гения, разговаривать собственными косноязычными виршами.
Приведен был и пример косноязычия — один-единственный, то есть способный враз убедить нас в беспомощности наглеца-стихотворца:
Наедине с тобою, брат, Хотел бы я побыть. На свете мало, говорят, Мне остается жить.