Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Кстати, вот и еще вопрос-замечание. Так ли ужасна эта затея рядом, допустим, с промыслом тех, кто рыщет по рвам, отыскивая средь останков расстрелянных золотые кусочки? Стрельбище ведь, и учебное, тир, а не смертная яма…
Пафос способен, как ничто иное, выдавать искусственность страсти. И когда Исаев нас грозно спросит: «Вы думаете, павшие молчат?», тут же заторопившись продолжить: «Конечно — да — вы скажете. Неверно!», то как-то не привлекает роль послушного дурака. Ибо — сыщите мне идиота, который не расслышит в этой риторике патетического подвоха и спроста сунется со своим доверчивым «да».
И вот: «Дорогой Егор! Ты написал…» (и далее все в духе уже цитированного панегирика), восклицал в «открытом письме» поэт Игорь Шкляревский. Эге, подмигивал я себе самому, ища разгадки: не зря я давно приметил за ним лукавую склонность к сервилизму. Безоговорочно восторгался и Сергей Наровчатов, книжник, человек серьезной культуры; что ж, приходилось напоминать себе о его карьерно-идеологическом повороте, о превращении в литературного бонзу. Ликовал критик Станислав Лесневский, ревнитель Блока, и…
В общем, и тут я искал конкретного объяснения, пока не понял, в чем дело.
В том, что это — общественная беда, поделом ниспосланный нам потоп, в котором гибнут последние следы Атлантиды, то есть предаваемой нами культуры. Что жалкий Исаев, с его неудобочитаемыми поэмами, вознесенный на гребень волны (если уж подхватить сравнение с потопом), — не существенней, не важней, чем случайное суденышко. Что его величание — это закономерно достигнутая нелепая крайность, предел абсурда, окончательно заменивший трагедию фарс.
Что Егор Исаев войдет в историю литературы — невероятно. Но, право, это имело бы смысл. В самые кризисные моменты, когда эстетические критерии падают до нуля и переходят в разряд отрицательных величин, неплохо было бы доставать с полки учебное пособие — поэму «Суд памяти» с приложением избранных восторгов. Мол, образумьтесь, люди двадцать первого века! Вот что, случалось, хвалили те, что были вас не глупей! Вот как действует на рассудок и вкус инерция общественного падения! Приглядитесь к себе: может, и с вами то же?..
Как Брежнев с Черненко подали нам сигнал: дальше в этом стыде пребывать невозможно, как угодно, только иначе, — так, докатившись до триумфа Егора Исаева, наша словесность должна была что-то с собой совершить.
Что?
Но тут за нее, как обычно, решили сверху. Началась перестройка.
Заговор против чувств
Некий интеллигент поселился (поневоле) в будке жел. дор. сторожа. Сторож был неграмотен. Интеллигент с большим трудом научил его грамоте. Сторож был туп, но в конце концов одолел начатки грамматики. Он очень хотел стать проводником на поезде. Для этого нужно было изучить десятки правил наизусть — и сдать экзамен. Интеллигент помог и здесь. Сторож стал проводником, приезжая на юг, закупал апельсины и проч. и небезвыгодно продавал на севере. Разбогател. Интеллигента между тем арестовали. Отбыв в лагере свой срок, он воротился домой. Здесь его реабилитировали — и показали его «дело». Оказалось, что, научившись грамоте, благодарный железнодорожник первым делом написал на него донос: «Предупреждаю, что NN имеет связи с заграницей».
К. Чуковский. Дневник 1930–1969
Самый читающий
…Но тут началась перестройка.
«Порвалась цепь великая…» И — в точности по Некрасову: «Порвалась, — расскочилася: одним концом по барину, другим по мужику!..»
Цепь — отдадим
должное тем, кто ее ковал и прикидывал количество звеньев, — замечательная. Хоть не пускавшая за ограду, но не мешавшая дотянуться до миски с супом; больше того, время от времени чуточку удлинявшаяся, чтоб сидящий на ней ощущал сладость свободы. И стало быть, порыв благодарности к тем, кто не мелочится: дескать, одним звеном больше, одним меньше — гуляй!..А нынче былой цепи нет, но — не гуляется. Тяжел оказался выход из крепостной зависимости, где за барином жилось кому сытно, кому хоть бы нехлопотно. «Мужики при господах, господа при мужиках, а теперь все враздробь, не поймешь ничего», — это Фирс из «Вишневого сада». Самый симпатичный из идеологов рабства.
И — он же о нас же, выразив самоощущение многих:
«Фирс. Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев. Перед каким несчастьем?
Фирс. Перед волей».
Еще в разгар перестройки прозаик Петр Проскурин, выступая перед Горбачевым, жаловался на мизерность своих гонораров и намекал, что в Америке он получал бы — ого-го! И забавно не только то, что при его-то квалификации там ему просто пришлось бы искать другую профессию — как многие поступили и тут. Признаюсь, я впервые в жизни поймал себя на симпатии к Егору Исаеву, когда узнал, что он на своей переделкинской, секретарской даче разводит кур и приторговывает яйцами. Наконец-то, подумал я, человек оказался при своем, реальном, а не фантомном деле.
Правда, по слухам, свой качественный товар он распределяет среди идеологических единомышленников. Что ж, и им потребен белок…
Словом, возвращаясь к Проскурину, забавно не только упование на гипотетический успех в Соединенных Штатах. Смешны сами всегдашние, еще задолго до «воли», жалобы писателей на то, как мало приходится на нос члена ССП (помнится, называлась какая-то суперничтожная цифра, чуть не восемьдесят рублей в месяц — по счету брежневских лет).
Вообще-то и цифра сама по себе всегда казалась сомнительной. Ибо невольно смекаешь: да ежели взять и разделить на всю ораву заработки первой полусотни литературного генералитета, и то… Но не станем считать чужие доходы. Смирим себя, согласимся с жалостной цифрой — и что?
Да ничего.
Вот — как лекарство от избыточного самоуважения:
«— Не могу не сказать об отношении т. Солженицына к литературе и к нашей писательской организации. …За все эти годы — никакого участия. На перевыборных собраниях он, правда, бывал, но не выступал. …Творчество Солженицына публикуется за рубежом, и все это потом выливается на нашу родину. Когда нашу мать поливают грязью, используя его произведения, и Александру Исаевичу даются указания, как надо ответить, и даже печаталась статья в „Литературной газете“, а он не реагировал, считая себя умнее.
— Он не выполнял устава, не считался с нашим Союзом. Бывает так, что некому отдать на рецензию рукопись начинающего писателя, а Солженицын не рецензировал.
— Творчества его мы не знаем, мы его творчества не знаем. Вокруг его произведений вначале была большая шумиха. А я лично в „Иване Денисовиче“ всегда видел сплошные черные краски.
— Он чернит наше светлое будущее. У него самого нутро черное. Показать такого бескрылого человека, как Иван Денисович, мог только наш идейный противник».