Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Для стихотворения Николая Олейникова все это — только фон. Сама история, изображенная им, как будто безобидна — был Козлов, превратился в Орлова: какая разница? Это вам даже не из Мазепы превратиться в Грядущего — за первой фамилией все же маячит тень знаменитого «украинского националиста».
Тем не менее именно Олейников, шут гороховый, не принимаемый «серьезной» литературой в расчет (если приняли и заметили, то уж никак не организованные коллеги, а «органы»), — только он увидел страшную сущность того, что Горький воспринимал патетически, Ильф — с улыбкой:
Свершилось! Уже не Козлов я! Меня называть Александром нельзя. Меня поздравляют, желают здоровья Родные моиМрачно-дурашливая баллада кончается самоубийством: «Орлова не стало. Козлова не стало. Друзья, помолитесь за нас!»
Заметим: за нас. Заурядная процедура перемены фамилии (а речь-то, напомню, о подчеркнуто заурядном случае, не об отречении от родителей и родительского сословия), прежде чем привести Орлова-Козлова к смерти, привела к уничтожению его личности. Личность повисла на черточке, разделяющей фамилию старую, от которой герой отказался, и новую, которая не приросла…
Так вот. Для несуществующих литераторов вроде Василия Журавлева все перемены, переломы, переделки и перековки, совершаемые вместе с линией партии, удобны и выгодны. Ничто, ничтожество, не меняется, оно приспосабливается. Оно изначально находится на никаком, на отсутствующем уровне.
Для того, кто талантлив от Бога, перемены, жестко продиктованные извне, самоубийственны — если, конечно, художник соглашается с этим диктатом. Это происходит даже тогда, когда смертная плоть благоденствует, а смирившийся, извратившийся, развратившийся дух тоже по-своему наслаждается — почестями или лестной приближенностью к властям. Такой путь проделал Сергей Михалков, приказав себе вытравить свой талант — с той же последовательностью, с какой бездарнейший Журавлев вытравливал из «своих» стихов личностные приметы Ахматовой. На тот же путь обрек себя и Фадеев, расплатившись за это. И — Шолохов, Федин… Говорю лишь о тех, кто уже успел оказаться на страницах моей книги: имя же им — легион.
Фадеев, повторю, расплатился. Но большинство даже не подозревало, на какой уровень оно опустилось (как Федин), или, подозревая, душило в себе подозрение озлобленностью и пьянкой (как Шолохов). Для этого большинства запродаться, утратив свою независимость и вместе с нею свое лицо, было если и не желанным, не обдуманным загодя (всего и сам Михалков не предвидел), то весьма приемлемым вариантом судьбы.
Судьбы — общей, общественной. В масштабах страны.
Мне кажется, сталинская диктатура напрасно вошла в наш лексикон как эпоха «культа личности». То, что сам Сталин, поощряя и организуя собственное обожествление, считал необходимым время от времени напоминать о вреде этого самого «культа», не было стыдливостью согрешившего марксиста. Многие иные заповеди Маркса он отменял, и не думая оправдываться.
То, что было у нас (и что не скоро уйдет из душ и умов), логичней назвать культом безличности. Без личности. Потому что и Сталин, человек не сказать, чтобы мелкий, себя измельчил. Обезличил — именно потому, что захотел быть всеми и всем, узурпировал множество свойств, каковые не могут быть принадлежностью одного человека. Не могут служить границами одной и определенной личности.
Гений Всех Времен и Народов. Корифей Всех Наук. Лучший Друг кого попало, всех скопом (чекистов, врачей, физкультурников,
пионеров, шахтеров, зубных врачей…). Организатор и Вдохновитель Всех Наших Побед. Творец Десяти Сталинских Ударов. Теперь это выглядит пародией, тогда смахивало на массовую истерику, но было трезвым расчетом, вполне удавшимся: возвеличить себя, размножив и обезличив. Уподобиться Богу, также не имеющему земного, плотского облика.Это поэтически чутко выразил Пастернак, изъявляя любовь и почтение к Сталину:
А в те же дни на расстояньи За древней каменной стеной Живет не человек — деянье: Поступок ростом в шар земной.«Но он остался человеком…» — спохватился Борис Леонидович, однако — поздно. Уже сказалось: «не человек». То есть — как нам его оценить и судить? Это в такой же степени невозможно, как охватить человеческим взором земной шар. Подобное доступно только условно — как о Земле дает представление шарик глобуса, а о Боге — икона, рожденная воображением богомаза и утвержденная традицией иконописи.
Да Сталин и хотел быть «не человеком», не личностью. Выше ее, помимо ее измерений.
«А вокруг него сброд тонкошеих вождей, он играет услугами полулюдей» (Мандельштам). Да, вокруг — полулюди, полуличности, потому что полных людей, полноценных личностей и не нужно. Воспитывается культ не личности, а поста. Не человека, а м'eста. Вместе с назначением на пост присваиваются и соответствующие качества.
Тому, кто взобрался на самый верх, вручаются звания Величайшего Гения, Корифея, Лучшего Друга, а те, кто стоит пониже, подпирая вождя, награждаются званиями местного и специального значения. Первый Маршал, Железный Нарком, Глава Мичуринской Биологической Науки… И если, допустим, роль Ежова все-таки имеет касательство к железу, то Лысенко объявляется великим биологом вопреки всему, начиная со здравого смысла.
Хотя — нет, смысл есть, и опять-таки трезвый. Когда существует звание, но нет личности, это звание заслужившей всерьез, колода валетов и шестерок легче тасуется. Сначала Любимец Партии был Бухарин, потом — Киров, затем сам титул оказался не нужен. «У нас незаменимых нет» — самая главная и самая живучая заповедь Сталина.
Словом, эта всеобщая ставка на безличность вверху пирамиды, замыкаясь на Сталине, дает подобие Бога. А в самом низу, в широченном основании пирамиды, — миллионы тех, кто по этой же логике является никем и ничем. Должен являться! Все крупное, индивидуальное, непохожее на остальных вымывается, идет всенародное раскулачивание, отрицательная селекция. Из среды, скажем, крестьян изымаются самые способные, то есть меньше прочих зависящие от опеки властей. Не инакомыслящие, но инакоработающие. Из среды литераторов — то же самое.
В романе Фазиля Искандера «Сандро из Чегема» любимый герой автора, гениальный крестьянин Хабуг, размышляет, мучаясь мыслью о том, что, хочешь не хочешь, а придется вступать в колхоз. И с той же лояльностью, с какой Борис Пастернак размышлял на съезде писателей об «огромном тепле», которым окружают его собратьев народ и государство, абхазский мужик пытается доверчиво допустить, что и у колхоза возможны свои преимущества.
Но:
«…Главное, чего не выразить словом и чего не поймут эти чесучовые писари, кто же захочет работать, может, и жить на земле, если осквернится сама Тайна любви тысячелетняя, безотчетная, как тайна пола? Тайна любви крестьянина к своему полю, к своей яблоне, к своей корове, к своему улью, к своему шелесту на своем кукурузном поле, к своим виноградным гроздьям, раздавленным своими ногами в своей давильне. И пусть это вино потом расхлещет и расхлебает Сандро со своими прощелыгами, но Тайна-то останется с ним, ее-то они никак не расхлещут и не расхлебают.
…А то, что в колхозе обещают зажиточную жизнь, так это вполне может быть…»
Ну, в точности Пастернак:
«Если кому-нибудь из нас улыбнется счастье, будем зажиточными, но…»
У Хабуга тоже свое «но»:
«И все же это будет не то и даже как бы ни к чему, потому что случится осквернение Тайны, точно так же, как если бы по наряду бригадира тебе было определено, когда ложиться со своей женой и сколько с нею спать, да еще он, бригадир, в особую щелочку присматривал бы, как ты усердствуешь…»