Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:

Выдуманная-то выдуманная, однако…

Но дальше:

«Почему? Ведь Шамиль не был ни тавларом, ни чеченцем, он был аварцем…»

Оценим уклончивую деликатность автора, выразившуюся в том, что наряду с Мансуром Азадаевым, одним из главных персонажей повести, в ней хоть и не действует, но упоминается Расул Гамзатов. Помимо Мансура, вне его. Впрочем, стоит ли притворяться, будто не понимаем, о каких — реальных — стихах здесь разговор?

Они и все то, что за ними последовало, слишком для этого памятны.

Англичане усердно чалму на него намотали, И старательно турки окрасили бороду хной, И Коран ему дали, а главное, саблю из стали: «Вот вам, горцы, имам, — он наместник Аллаха
земной!»
И сперва эта сабля сынов Дагестана косила: Горец, мол, непослушен и пред Шамилем виноват! А потом занеслась она над сыновьями России: Мол, рубите неверных, Шамиль объявил газават! …Что она охраняла, кровавая сабля имама? Наши горы от пушкинских светлых и сладостных муз, От единственной дружбы, что после, взойдя над веками, Создала для народов счастливый и братский союз. …Он, России сынов порубавший на взгорье немало, К травоядству приведший сынов Дагестана в те дни, Он, предатель, носивший меж горцами имя имама, Был тому, кто в России царем назывался, сродни. Были руки обоих багровы от крови народной. Горе сеяли оба — и в том их сказалось родство: «Будь, Шамиль дорогой, как душе твоей будет угодно, Званым братом и гостем желанным дворца моего!» Так закончил имам двадцатипятилетье обмана. Издыхать он и то не вернулся уже в Дагестан: Труп чеченского волка, ингушского змея-имама, Англичане зарыли в песчаный арабский курган.

Да, это Расул Гамзатов. 1951, еще сталинский, год. Стихотворение «Имам» — про того, чей портрет висел в сакле отца, поэта Гамзата Цадасы из аула Цада.

Все бросил под ноги Сталину молодой и ранний поэт. Искупая невольный грех землячества с легендарным имамом, представил его не просто врагом народа (в советском, ежовском, сталинском смысле), но таким, который в своем вредительском раже уже загодя ставил препятствия на пути образования СССР и готовил будущее нашествие на молодые Советы. Когда «снова сунулся Лондон, явился, как прежде, Стамбул».

И мало того. Шамиль хитроумнейшим образом спроважен к чеченцам и ингушам — как еще одна дополнительная улика против сосланных несчастных соседей, подтверждающая, что сослали не зря. Было за что. Даже в истории — было.

Много позже, когда с Шамиля будет снято клеймо предателя своего народа и агента английских империалистов, Расул Гамзатов покается в книге «Мой Дагестан». Объяснит, что слишком уж верил Отцу Народов. А — собственному отцу?.. Ладно, согласимся по крайности, что покаяние искренне.

Потом для этого непременного члена всех советских президиумов настанет черед срамить Солженицына. Это будет проделано с отрепетированной кавказской наивностью, которая многих (однако не всех) обескуражит. Дескать, как можно винить Расула? Он такой обаятельный! Такое дитя гор!.. Затем и здесь будет сыгран приступ раскаяния — с переменой времен и обстоятельств. И т. д.

Я не куражусь, окрепнув задним умом, над ярчайшим из представителей «многонациональной советской литературы». Я всего лишь пытаюсь на его, повторяю, ярчайшем примере понять этот, такой тип литератора-«национала». Притом не в смысле угождения власти, равняющего все народы, начиная с «первого среди равных», не в этом, поистине интернациональном занятии, — нет, в том, как все это соотносится со служением своему племени.

С тем служением, которым и мой друг Кайсын Кулиев оправдывал собственное желание заполучить Золотую Звезду и собственное отчаяние оттого, что — не удалось.

Когда молодой Гамзатов спихивал имама-сородича, впавшего в сталинскую немилость, репрессированным чеченцам и ингушам, хотел ли он оказать услугу своему Дагестану и землякам-аварцам? Допустим, что

так. Допустим с тем большей серьезностью, что страх высылки витал над любым из горских народов, — так что это могло утешить Расула Гамзатова в неизбежном сознании, какую подлость он совершил.

Допустим, что и кто-нибудь из аварцев был рад фиктивному избавлению от персоны нон грата, даже если тайно не перестал чтить Шамиля, — а, конечно, не переставали. Но кто сочтет нравственные увечья, причиненные зрелым и особенно юным душам? Тем юным, что поверили чтимому ими поэту, будто их национальная слава на самом деле национальный позор?..

Да что говорю! Получалось: уже не их, а чужой, чеченский, ингушский.

Выполнение заказов имперского центра (не русского, не российского, как твердят спохватившиеся реваншисты, — именно имперского) было, по существу, губительным для самих «братских народов», для их национальной культуры. Угодливость по отношению к Москве, к воле ЦК, к партийному руководству культурой, — возможно, это и в самом деле порой совмещалось с надеждой таким образом откупиться. Авось, мол, позволят за выражение преданности на национальном лице сохранить хоть какую-то из характерных черточек этого лица.

И кто скажет, что надежда всегда бывала напрасной?

Да, Чингиз Айтматов при всей его изворотливости вынужден был даже расстаться с родным языком. Но с другой стороны, разве, к примеру, Грузия не была, напротив того, либеральным прибежищем для московских поэтов, которых не жаловали дома? Разве в прибалтийских республиках не разрешалось того, чего — ни-ни! — нельзя было в центре Союза? Москва сквозь пальцы смотрела на баловство тамошних модернистов — правда, мгновенно и люто ощетиниваясь, когда «националы» позволяли себе «национализм».

Кавычки, понятно, не означают, что это понятие вообще не стоит воспринимать всерьез (уж в наши-то дни это понял и самый из непонятливых). Но вспоминаю, как бушевал хрущевский разгон, учиненный «буржуазным националистам» в тогдашней смирной Латвии, крепче всех прочих и, казалось бы, навсегда советизированной. Как местная знать готовно вытаптывала все исконно свое, и даже имя самого латышского из латышских праздников, Лиго, по-славянски — Иванова дня, выдиралось из томиков Райниса. Вспоминаю — с улыбкой, хотя и горчащей, — как во время нашего общего пребывания в Риге молодой Василий Аксенов, оглушенный славой своего «Звездного билета», выступает в Латвийском университете. И наисекретнейшим шифром в зал посылается наша солидарность: дескать, мы очень чтим ваши прекрасные… гм-гм… национальные праздники.

А неизбалованный студенческий люд благодарно гудит-перешептывается…

Словом, меньше всего советская власть была расположена поощрять национальное своеобразие — ну, разве что в декоративной форме, на уровне рушничков, тюбетеек, гопаков и молдовенясок. Тяга к своеобразию истинному, духовному совершенно справедливо подозревалась в стремлении к независимости — конечно, не политической, не государственной. О ней в ту пору мало кто мог помыслить.

И — наоборот.

Украинский или узбекский писатель мог объяснять — землякам и себе самому, — что, удаляясь от национальных корней, приобщаясь к новым, советским ценностям, он таким образом приобщается к высшей культуре. Не говорю уж: выходит к Большому Читателю, а через него — и к Европе. Степень искренности таких утверждений трудно проверить, но отчего б и не допустить? Однако несчастье в том, что, жертвуя в этом порыве многим, к чему с подозрением относился центр, писатель вовсе не поднимался к высотам культуры. Он умножал свой провинциализм — все равно, в масштабе ли СССР или хотя бы Европы.

Последняя провинциально-европейская участь как раз и постигла «эсперантиста» Айтматова.

Иначе быть не могло. Возмездие настигало раньше ли, позже, но неизбежно.

«Ограниченность интересов, узость кругозора» — вот одно из словарных значений слова «провинциальность» (помимо простого, первоначального и, конечно, ничуть не обидного, означающего место проживания). Ограниченность, узость — что если и характерно для провинции, то не больше, чем для самой столичной из столиц. Вторичность. Духовная несамостоятельность. Зависимость. И возможно, главнейший из признаков этого провинциализма, такой провинциальности — бесконечное самоутверждение. Дух бессмысленной соревновательности. Болезненное отсутствие самодостаточности. То, чем больны мы все — и давно.

Поделиться с друзьями: