Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Опять-таки — от своих. Как Москва помогала и Чингизу Айтматову.
К чему это я? Благодарности на десерт захотелось?
Нет, ибо — не утопист.
Значит, просто рассентиментальничался? Это — пожалуй, особенно в прискорбном контрасте с тем, что столбенею, встретив в стихах моего нежного друга Грига «русских собак», коим предписано убираться с земли суверенной Молдовы, исконной части Великой Румынии.
Как бы то ни было, понимаю неизбежность того, что произошло. Что делать, если возмездие, как часто бывает, ошиблось мишенью, ударив совсем не по тем, кто его заслужил сполна. Заслуживал
Нас вырастил Сталин
Среди устных рассказов, на которые щедр все тот же Семен Израилевич Липкин, есть, к примеру, такой — о поэте Михаиле Голодном:
— Вот я назвал своего сына Цезарем… Но ты же, Сема, знаешь нашу комсомольскую юность. Мы ж тогда думали, что Цезарь — это Брут.
Или — Голодный встречает зимой Иосифа Уткина. У того под мышкой коньки.
— Иосиф! Куда ты идешь?
— Я иду на стадион «Динамо».
— И что же ты будешь делать на стадионе «Динамо»?
— Я буду кататься там на коньках.
— Да?.. Ты знаешь, Иосиф, я тоже мог бы пойти на стадион «Динамо» и кататься там на коньках. Но партия мне сказала: сиди и пиши! И что же ты думаешь? Я сижу и пишу, как пр'oклятый!..
И еще — об одном обычае сталинской эпохи (подбираюсь таким образом к самому главному, о чем и хочу говорить).
Когда подступала очередная «декада» или что-нибудь в этом парадном роде, возникала идея очередного благодарственного послания вождю от очередного братского народа. Чему предшествовал вызов местных писателей в обком, к местному самому:
— Отец соскучил. Давно письма не получал.
В подобной-то ситуации Липкин, ускользнув от непосредственного участия в переводе означенного послания на русский язык (надо ли объяснять, что «перевод» бывал не более и не менее творческим, чем работа Давида Самойлова над поэмой акына?), но поставленный бригадиром-редактором переводческой ватаги, звонит Голодному:
— Миша, вам принесли вашу часть подстрочника? Задача такая: четырехстопный хорей, как в бунинском переводе «Гайаваты». Рифма сплошь женская, перекрестная.
Долгая пауза.
— Приведи примэр.
— Пожалуйста. «Прибежали в избу дети, второпях зовут папашу: „Тятя, тятя, наши сети притащили простоквашу“».
— Так бы сразу и сказал. А то строит из себя интеллигэнта.
Так это делалось. Чтобы затем происходило, допустим, следующее.
Кремль. Правительственный банкет, посвященный закрытию декады таджикских искусства и литературы. Сталин поднимается произнести тост, а совсем недалеко от него — классик Таджикистана Садриддин Айни в компании с молодым переводчиком Липкиным.
— Я поднимаю этот тост, — начинает вождь (начинает неграмотно, как придирчиво фиксирует переводчик, будущий мемуарист: поднимают не тост, а бокал!) и, сказав несколько обязательно-необязательных слов, произносит фразу, взорвавшую благоговейную атмосферу: — Как известно, Фирдоуси был великим таджикским поэтом…
Тут и происходит взрыв почти святотатства. Вождя прерывает обезумевший от счастья старик Айни.
Долгие годы он положил на то, чтобы вернуть Фирдоуси с его гениальным эпосом «Шах-Наме» персоязычным таджикам, а востоковеды с их классовым, конъюнктурным
чутьем спихивали сомнительного поэта эпохи феодализма туда, за кордон, к персам. Совсем как Расул Гамзатов спихнул Шамиля чеченцам и ингушам. И вот…Короче, Айни вскакивает, переполошив охрану, и кричит:
— Бирав, бирав!..
Понимай: «Браво, браво!..»
— Востоков'eдения умерла! Да здравствует наша товарища Сталин!
Понял ли что-то из этого крика вождь, неизвестно. Но он вдруг, продолжая держать бокал, направляется к Айни, и Липкин вплотную видит низкий лоб, щербинки на подбородке, сухую висящую руку.
— Как ваша фамилия? — обращается Сталин к таджику.
— Айни ми есть! Айни ми есть!
— Я знаю, что вы Айни. Весь Восток знает, что вы Айни. Но ведь это ваш псевдоним? Как ваша настоящая фамилия?
И когда тот ее называет, следует уж совсем неожиданное:
— Джугашвили. Будем знакомы.
После чего вождь возвращается за правительственный стол.
Опять и опять — балаган! Водевиль провинциального сорта на главных подмостках страны. Старый писатель, которому режиссер назначил клоунскую роль, — но и сам-то забавляющийся главреж ведет себя, как верховный клоун империи.
Что значил его поступок?
Как всякую импровизацию, эту не объяснишь скрупулезно и досконально, но и тут, как во всей сталинской (вообще советской) национальной политике, есть и логика и целенаправленность.
Эпизод со Сталиным и Айни, как его ни толкуй, — игра Хозяина тем, что для его верноподданного является содержанием жизни. В гигантском масштабе идет извращение истинного, ломка неподдающегося, которое все ж — поддается (или ломается), а в поголовной ломке случается ведь и так, что кому-то, как я говорил, дают послабление. Кому-то обламывается желанный кусок. Среди тотальной несправедливости возникает отдельная, частная справедливость: вот, пожалуйста, — одним махом реабилитирован Фирдоуси. Зло ненароком или от скуки, совсем как булгаковский Воланд, творит добро.
Но это добро — для легенд, которые до поры до времени лучше было пересказывать шепотом: добро-то оно добро, и творящий его творил затем, чтобы о том рассказывали, а все же легенды не завизированы цензурой. Как говорится, не для печати. В целом же игра извращенца-тирана, понимая ее масштабно, была, снова скажу, на редкость целенаправленной — что и дало впечатляющие результаты по созиданию качественно нового типа мышления и поведения.
Вождь партии именно нового типа, где покачнувшееся доверие к нему приравнивается к предательству и соответственно карается, Сталин был человеком отнюдь не народного, а родового, племенного сознания.
Разница — огромная. Категорическая.
Собственно, к'aк определить, что такое народ? Во всяком случае, Лев Толстой, чрезвычайно много размышлявший по этому поводу, в конце концов раздраженно махнул рукой.
«Должен сказать, — писал он в 1881 году, — что в последнее время слово это стало мне так же отвратительно, как слова: церковь, культура, прогресс и т. п. — Что такое народ, народность, народное мировоззрение? Это не что иное, как мое мнение с прибавлением моего предположения о том, что это мое мнение разделяется большинством русских людей».