Саспыга
Шрифт:
Интересно, кого она видит в зеркале? Что за человек ее отражение? Она там вообще кого-нибудь видит?
(и есть ли у него перья, у этого двуногого)
Я бросаю в закипевший чайник смородину и чабрец, и их запах окутывает успокаивающим, золотисто-зеленым теплом. Скоро стемнеет, а мы до сих пор не поставили палатки, да и костер слабоват. Метафорических дров сегодня наломано достаточно, а вот до настоящих руки так и не дошли. Ася так и рассматривает себя в зеркальце. Низкое солнце играет медью в темных волосах, теплыми ладонями лежит на скулах, подкрашивает спокойный рот. Дальше золотятся скалы, и воздух над ними дрожит, как над невидимым на солнце пламенем. Наверное, ночью это марево тоже будет заметно. А может, будет только чувствоваться —
Прихватив чомбуры, чтобы удобнее было тащить ветки, я углубляюсь в лес. Нам нужен будет огонь, много огня. Когда костер горит хорошо, темнота за его пределами освобождается от подробностей и превращается в простую черную пустоту. Костер позволяет не вникать в детали, спасибо ему за это. Вряд ли сегодня получится заснуть, так что лучше запастись целой кучей хвороста.
И, наверное, еще раз поесть — еды, если быть аккуратными, хватит на пару дней, можем себе позволить. Гречка с тушенкой давным-давно провалились в какую-то яму в недрах желудка, и есть хочется страшно. Я мысленно перебираю припасы, соображая на ходу, что и как приготовить, чтобы было проще накормить Асю. Что бы такое сочинить, чтобы впихнуть в нее без сопротивления и возражений.
Из-за мыслей о еде я кругом вижу съедобное: чернику в россыпях мелких темно-розовых цветов со сладкой сердцевиной, колбу` (мимоходом нарвать пучок — в любом случае пригодится), щавель (ну не знаю, пока не надо). Несколько прямых стеблей саранок в венчиках длинных листьев и с поникшими, еще совершенно зелеными бутонами на макушках. Я замираю над ними, задумавшись. Всего одну взять не страшно. Бросить в суп, чтобы Асе было любопытно. Она не сможет отказаться.
Я руками разгребаю землю у основания ближайшего стебля, и висящие на тонких ножках бутоны качаются и кивают, кивают и качаются, словно мирятся со своей участью, но все же опечалены ею. Смотреть на них неприятно. Наконец я вытаскиваю из земли желтую чешуйчатую луковицу. Отломанный стебель летит в кусты. Вы же понимаете, неловко думаю я, это только чтобы заставить ее поесть, это единственный способ ее накормить, а ведь я должна ее кормить.
…Еще одну ветку, и хватит. Вот хорошая: толстая, длинная и такая сухая, что кора давно отвалилась, а древесина стала серебряной. Я повисаю на ней всем телом, и ветка обламывается со звуком выстрела. От вибрации она разламывается на части, и во все стороны летят аккуратные короткие полешки — вот спасибо, не придется возиться перед тем, как запихнуть ее в костер. Полешки глухо ударяются о соседний ствол и корни, и звук какой-то слишком долгий, слишком дальний и гулкий. Я не сразу понимаю, что ветка уже ни при чем. Может, дальний гром, уговариваю я себя, наверное, снова идет гроза, — а рокот все длится. Я различаю в нем отдельные удары и едва уловимую кошмарную подложку, ужасающий, обессиливающий сухой шорох. Как будто мир ссыпается в бездонную щель. Я слушаю рокот камнепада и понимаю: так и есть.
Я снова бегу. Аси нет на стоянке. Аси нет у речки, и мне хочется заплакать, хотя я и знала, что ее здесь не будет. (Как, наверное, знала в глубине души, что Аси не будет у того, самого первого ручья, у которого я должна была подобрать ее и вернуть к группе. ) Я перешагиваю ручей, спрыгиваю на берег; под сапогом что-то подается со стеклянным хрустом. Я отдергиваю ногу. Расколотое на кинжальные полоски зеркальце смотрит в небо. На секунду я наклоняюсь над ним, как будто ищу Асино отражение, но вижу только небо и себя, разбитую на части полосами пустоты, и, пока я смотрю, эти полосы становятся шире, поглощая остатки отражения. Я смаргиваю и снова бегу. Такой сегодня день: бежать, зная, что уже безнадежно опоздала.
Добравшись до курумника, я останавливаюсь, словно наткнулась на стену. В общем-то, так и есть. Самоубийство — снова лезть на эти камни. Ася не пошла бы сюда, она не дура… но она пошла, и лезть придется. Уже слишком поздно и в
этом нет смысла, но я не могу не лезть. Я ступаю на первый камень. На второй. Качаясь над бездной, наполненной неведомым ядом, ползу к вырастающим из нее белым столбам, которые раньше были до неба, а теперь стали не больше человека. И центральный тоже. Вот что это был за звук: центральный столб обломился, уменьшился вдвое, и несколько его частей сахарно блестят свежими изломами на дальнем краю изумрудной лужайки, подернутой маревом, а где остальное — я не знаю, и от этого мне страшно, так страшно.…Скалы и правда сложены из кварцита, гладкого, отполированного непогодой на старых гранях. Я стою между двумя ближайшими столбами. Из трещин в их поверхностях пробивается микропапоротник — каждый лист длиной в палец — и тут же крошечные кустики хризантем — жаль, зацветут нескоро. Я внимательно рассматриваю всю эту мелочь, потому что боюсь видеть большее. Я вспоминаю, как Ася, только что одолевшая кошмарный спуск в ущелье, тряслась и бормотала: здесь красиво, но мне здесь не нравится. И вот я стою между двух скал, как в воротах, и думаю: здесь красиво, но…
Но здесь некрасиво. Здесь грязно. Края лужайки замусорены. Прямо передо мной валяется изодранный тулуп — какая гадость, как можно было бросить его вот так, вот здесь… Дальше, в камнях, окружающих полянку, гниют какие-то тряпки. Камуфляжная куртка, кусок ватника, какое-то серое сукно — шинель? Настоящая помойка. Зачем они так, думаю, зачем…
…Кожаные ножны еще не разложились, но их сильно погрыз какой-то зверек с мелкими острыми зубами. Может, оголодавшая зимой ласка. Я вытаскиваю из-под склизких ошметков нож. Совершенно не разбираюсь в охотничьих ножах, то ли дело кухонные, — но этот, кажется, хорош. Лезвие красиво, как хищная птица или обточенный водой камень. Рукоятка из рога обглодана все теми же зубками, но по остаткам можно угадать сдержанный изгиб, дополняющий и усиливающий красоту лезвия.
Ни один охотник не выбросит такой нож. Я осторожно возвращаю его на место — стараюсь положить как было, поправляю куски кожи, прикрывая металл. Медленно выпрямляюсь. Слишком круглый и пестрый булыжник метрах в трех от меня — не булыжник, а остатки кожаной шапки с когда-то разноцветной кисточкой на макушке. Рядом — словно горсть крупного песка; песчинки слишком крупные и одинаковые, и, когда я моргаю, они складываются в узор. Ткань кисета — наверное, это был кисет — истлела, может, лет сто назад, вышивка бисером побурела и забилась грязью, но, раз увидев, я больше не могу не замечать ее. И не могу избавиться от мысли, что изящно изогнутая сухая ветка, выступающая над можжевеловым кустом, — не часть его, а остатки лука.
Наверное, два-три ружья здесь тоже найдутся, замаскированных колючим кустарником, проржавевших в бурую труху. Еще ножи. Узорные бляшки от поясов, перламутровые кружки` и яркие бусины, купленные у заезжих китайских купцов для украшения черных девичьих кос. Наконечники стрел… Археологам бы здесь понравилось, думаю я — та часть меня, которую не приходится прятать от людей. Археологам бы здесь понравилось, и мне — той мне, которая осталась в Аккае, той, которая никогда не была на охоте, — тоже.
Мне, существующей здесь-и-сейчас, плохо. Стоя в воротах среди когда-то любимых, а теперь брошенных и сгнивших вещей, я смотрю на лужайку вокруг центральной скалы и на два столба за ней — с обломанными, обглоданными непогодой верхушками. Мой взгляд становится последним толчком — раздается похожий на выстрел треск. От центрального столба откалывается еще один угловатый, снежно сверкающий на изломе кусок, тяжело валится на землю и с гулким рокотом катится вниз. Только теперь я понимаю, что дальние скалы стоят на краю расщелины — вся эта привольная поляна, у которой мы разбили лагерь, упирается не в стену, а обрывается в узкое, как порез, ущелье. В трещину, расколовшую основу мира. Я могу слышать рев воды на дне. Шорох мелких камешков, вытекающих из-под пальцев. Стон, от которого я в отчаянии закусываю кулак.