Сатанинская трилогия
Шрифт:
Вот берег озера. Будем описывать то, что есть. Напишем лишь то, что есть в самом деле. Вот рыболовецкие суда, невдалеке — выкрашенные в коричневый огромные доки верфей у площади Навигации с черными и белыми трубами поверх крыш на фоне гор цвета оберточной бумаги. Выше — сельские рабочие на орошаемом лугу с рыжей лошадью, тянущей морду к сточной канаве, под деревом лежит человек, скрестивший на груди руки, будто покойник. Полно мух. Двери некоторых амбаров выкрашены в красный. Дорогу, словно стена, преграждает густой запах навоза. Еще выше виллы, начинается город. Со всех сторон он рассыпает перед вами цепочки сдаваемого в аренду жилья, вскоре дома уже плотно лепятся друг к другу, встают тесными рядами. О расположении вокзала можно узнать
Так жарко, что вперед едва продвигаешься. Редкие прохожие, попадающиеся навстречу, встают под деревьями, снимают шляпы, достают платки. Детей не видно, они по домам, в коридорах. На Вокзальной площади составили в козлы винтовки. Идешь выше. Внезапно слышится барабанная дробь.
На площади святого Франсуа [11] в тот же день, к вечеру. Выглядит все так, будто они продолжают веселье, кажется, это лишь еще одна новая забава, еще один способ убить время. Они устроили шествие, впереди барабанщики. Затем совершенно пьяные мужчины, кричащие женщины. Мужчины подставляют друг другу плечи, чтоб не свалиться. Из магазинчиков на улицу вышли девушки. Многие выстроились в ряды.
11
Центральная площадь старых кварталов Лозанны.
С противоположной стороны площади быстрым шагом выступает патруль.
Идут под руки. Продолжается послеполуденная прогулка, разве что все вышли за пределы своих кварталов, идут взглянуть, что происходит в других местах, — все же какой-то прогресс.
Запели «Интернационал».
Рассказывают, что начались эпидемии [12] . Больницы переполнены. Прохожие падают на улицах замертво.
12
Она принарядилась, причесалась так, как ему нравилось.
12
Очередная отсылка к историческим реалиям: речь об эпидемии испанки 1918–1919 гг.
Накрыла на стол, достав сервиз голубого фарфора с пейзажами, будто ждали гостей.
В вазе стояли цветы, на блюде лежали фрукты. Среди них были и такие, что в этом году поспели раньше обычного: яблоки, груши, светлая и темная смоква.
Он пришел, как и всегда, вечером. Обычный, как и всегда. Все было привычно. Они сели друг против друга, начали есть. В окно виднелся красивый закат за деревьями. Стемнело, они зажгли лампу. Ужин, как в любой другой день. Вечером, вместе, как прежде, как каждый день, снова.
И вдруг он спрашивает себя: «Вместе?»
Он смотрит на нее, вот она и вот он, и их двое. Я, было, подумал, что ошибся.
Вдруг он понимает. О, ты! К которой я так стремился и все же так и не достиг. Ибо я искал единения, а нас двое.
Может, осталось уже не так много дней, а потом все будет кончено: она уйдет сама по себе, сам по себе уйду я. И пусть это будет в одно и то же время, в одном и том же месте, но она будет вне меня, а я буду вне ее. Нас возьму по отдельности, одного и другого. Он представляет себе, как это будет. Ему кажется, что он видит ее в первый раз. То, что было сокрыто, проявилось; то, что было поверх, исчезает, показывая, что было внутри; то, что было поверх, — всего лишь плоть, и плоть исчезает. Ту, что здесь, разденут дважды; ту, что не станет мной; ту, что мной не была…
В вечерней тиши бесшумно прилетели мотыльки с мельчайшей серой пылью на крылышках. Стали биться о разрисованный бумажный абажур, падали на скатерть. Чувствовалось, что творится что-то невероятное. Чувствовался запах жарких стен, запах кремня, который оставлял на губах свой вкус. Слышалось,
как потрескивает в саду: земля ссыхалась, словно во множестве средоточий, как мускулы, каждый из которых скрепляется с остальной плотью в строго определенном месте. Внезапно под тяжестью черепицы начинали играть балки. Она мне солгала, она мне лжет, лжет всем своим существом, не зная об этом, и лишь потому, что существует, лишь потому, что она есть.Внезапно все радостное и приносящее счастье, все нежное, опрятное, гладкое, все расцвеченное невероятными оттенками, составленное из искусных линии и разнообразных форм, — все оказалось на краткий миг здесь, как расстеленная на столе скатерть, как поставленные в вазу цветы, как надетая по случаю праздника одежда, которую все-таки однажды придется снять.
Она солгала мне, я сам себе лгал, все вокруг лгало. Любовь лжет. О, моя дорогая возлюбленная! Нас разделяют расстояния, разделяют пространство и время, и пространства эти все больше, время это все больше. Он видит, как она удаляется: так удаляется лодка, становящаяся все меньше и меньше, очертания ее стираются, она все менее различима, превращается в темную точку, и потом — в ничто…
Но внезапно, опомнившись: «О, нет! Это невозможно!.. Ты не лжешь, ты не можешь лгать, любовь не может лгать, прости меня!»
Он позвал ее. Он зовет ее, говорит: «Дай руку. Я не знаю, что случилось. Может, мы просто недостаточно друг друга любили. Любовь может все. Не будем ей мешать. Пусть мир живет своей жизнью, малышка, пусть. Ты здесь, все хорошо…»
Вновь послышалось, как потрескивает в саду земля. Он прижал ее к себе, он вновь устремился к ней.
Он больше ничего не видел, весь мир исчез. Внешний мир исчез, но у меня есть свой, и он больше, прекраснее. Мир, где я не один, мир, где мы не разделены надвое. Прикоснувшись к ней, он повлек ее за собой, он так сильно ее прижал, словно для того, чтобы она могла войти в него, преодолев границу тела…
И снова все развалилось. Словно орех, упавший на землю, раскалывается на части. Единение, где ты? Нас двое. Он говорит: «Я не люблю тебя!» Говорит: «Ты ничто!» Он кричит. Кричит: «Ты мой враг!» Не говорит ничего, не слышно ни единого звука, он не двигается, она неподвижна. «Уходи!» — он не говорит, — он кричит. Слышит ли она? Нарочно ли она делает вид, что не слышит? Он видит место, что она занимает в пространстве, — она лишь помеха, лишь вещь, о которую все время задевают, вот почему к ней все время обращаешься, тогда как нужно просто ее отодвинуть, она — ложь, она — дурная дорожка, но где-то есть и правильная дорога, — она помешала ему разглядеть это, она занимает столько места, она все собой загораживает, она всегда впереди, все время перед глазами, застилая взор, мешая увидеть, увидеть самого себя…
И вдруг он спохватывается, снова ища ее руками, притягивая ее к себе, она не сопротивляется, понемногу поддаваясь, словно откос, осыпающийся по краям, — укрыться в ней, стать маленьким, примириться, уйти с головой в эту жаркую впадину и ничего больше не говорить, — я больше не двигаюсь, дай мне руку, вот так, так мне хорошо… Теперь может прийти, смерть, сейчас хорошо, сейчас приятно.
Так бывает, когда нас обволакивает тело женщины, словно ткань, вата, пух, словно теплое гнездо, в котором сидят птенчики.
13
Все это время — все время, что я могу, — я слушаю. Но я ничего больше не слышу.
Раньше, ближе к полуночи, гудел паровоз. Слышался рожок служащего. Среди полнящейся жизнью ночи слышался шум вагонов, ударяющихся друг о друга по мере остановки. Около полуночи, половины первого паровоз утолял жажду. Он свистел, пыхал, кашлял. Я слушаю.
Ничего не слышно, куда бы я ни повернулся, отыскивая потайные воздушные области, словно занявшись уборкой.
Стрелочники на постах в высоких кирпичных будках, где рядами выстроились рычаги с черными надписями на эмалированных пластинах, тоже чего-то ждут, но ничего нет.