Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Отзывы прессы о качаловском Федоре во время гастрольной поездки МХАТ по СССР (май -- июнь 1925 года) были принципиальными и интересными. В этом Федоре справедливо увидели трагический образ, не уступающий по своей глубине героям Шекспира. Если Москвин создал образ царя-простачка, юродивого, блаженного, то у Качалова -- нервная складка губ, резкие выкрики, хриплый, срывающийся голос, -- все признаки вырождения. Последний монолог этого сына Грозного звучал внутренним приговором всей системе самодержавия. В Федоре Качалова отсутствовала "надземность" орленевского Федора. Качалов был проще, человечнее: "Моей виной случилось все, а я хотел добра..." В сцене у Архангельского собора этот "нищий властью, умом, волей наивный тиран поднялся до полного трагического совершенства. Прекрасен был Качалов" {"Вечернее радио", 12 июня 1925 г.}. "Это был по-своему мягкообаятельный, но опасный в своей разрушительной
Немирович-Данченко находил, что образ этот у В. И. был "недоработан". Острый и интересный замысел Качалова перешел позднее к Хмелеву, убедительно его осуществившему.
17 октября Качалов выступил в "Эгмонте" Гёте (сцена в тюрьме) в сопровождении симфонического оркестра. Героическая музыка Бетховена поднимала эту трагедию до высоты мощного революционного звучания. Величественный образ благородного Эгмонта, бодрый, призывный тон, вера в победу угнетенного народа -- всё в этом исполнении было близко нашей эпохе. Качаловский Эгмонт был силен ясностью героической мысли, предельной человечностью и простотой. Впоследствии В. И. не раз исполнял монологи Эгмонта на торжественных вечерах в дни Октябрьских праздников.
Образ героя приобретал особенно мощное звучание к победному финалу симфонии. Проникновенно и мужественно звучали прощание с народом и последний, предсмертный призыв к борьбе за свободу, образ которой у Эгмонта сливается с образом любимой женщины. Качалов превращал монолог Эгмонта в гимн революции. Образ героя приобретал современное звучание. Недаром В. И. считал "Эгмонта" одной из вех своего актерского пути.
Волнующей оказалась встреча с Ленинградом (19 октября в Консерватории). "Подлинным триумфом было выступление Качалова,-- отмечала 26 октября "Ленинградская правда".-- Артист по-прежнему держит в напряжении весь зал. Даже еле слышный шопот звучит захватывающей музыкой". В монологе Брута над трупом Цезаря волновало мощное звучание гражданского чувства. После большого концерта МХАТ для профсоюзов, в котором Качалов читал Горького, Чехова, Маяковского и Блока, рабкор И. Любимов вспоминал устроенную Качалову "овацию, какой уже много лет не запомнят ленинградцы. Побольше бы таких вечеров рабочему зрителю!" {"Новый зритель", 1924, No 42.}.
В Москве Качалов выступал без конца. На открытии "Красного уголка" в Художественном театре он "бисировал пять раз с редким подъемом. Рабочие встречали его бурными аплодисментами" {"Новый зритель", 1924, No 45.}. Он читал на шефском вечере "Наркомздрав -- МОПР'у", на "Вечере современной музыки и поэзии" в Колонном зале, на вечерах памяти А. Блока в Консерватории и в Академии художественных наук. Ездил в Орехово-Зуево и в Иваново-Вознесенск. Несколько раз выступал с "Эгмонтом" (7 января на вечере Моисеи {Сандро Моисеи -- знаменитый актер-трагик, албанец по национальности. Играл в Немецком театре в Берлине (ныне Театр имени Макса Рейнгардта). Гастролировал во многих странах Европы, дважды с большим успехом выступал в Советском Союзе.} в Художественном театре).
Выступление на вечере памяти Блока в Академии художественных наук вызвало такой отклик: "Исполнение "Скифов", во многом новое для Качалова, говорит о том, что артист мыслит упорно, работает много и, не застывая, движется вперед" {"Известия", 24 января 1925 г.}. Лейтмотивом качаловского исполнения "Скифов" (он их немного сокращал) была мощь молодого, поднявшегося на великое дело народа, противопоставление его одряхлевшему миру хищников.
Так началась постоянная, огромная работа Качалова в качестве чтеца, вернее, пропагандиста художественной литературы, на советской эстраде.
В конце января 1925 года Художественный театр возобновил спектакль "Горе от ума". Качалов играл Репетилова. Интересный замысел остался неразвернутым. Недовершенный образ продолжал интересовать Василия Ивановича, пока не был отодвинут в сторону новой большой работой. Так несколько раньше, в качестве эскиза, промелькнула у Качалова и роль чеховского Епиходова, оставшаяся недоработанной. А между тем В. И. мысленно и потом не раз останавливался на этом остром и неожиданном замысле. Он мечтал показать в Епиходове своеобразную проекцию "романтика", "Рыцаря-Несчастие", воплотить в нелепом конторщике отзвук песни блоковского Гаэтана: "Сдайся мечте невозможной..." Он хотел играть его предельно охваченным любовью, которая и стала источником его "двадцати двух несчастий". Работа оборвалась. Сохранилось фото Качалова -- Епиходова,-- некрасивая, нелепая, трагикомическая фигура.
В эту зиму В. И. несколько раз побывал в Ленинграде. В марте писатели привели к нему на верхний этаж его
московского флигелька Сергея Есенина, который хотел с ним познакомиться. Качалов до тех пор не видал даже портретов поэта и представлял себе его почему-то крупным и басистым, но стихи его любил давно.В ожидании Василия Ивановича, игравшего спектакль, Есенин успел подружиться с его доберманом Джимом. В. И. застал их обоих на диване. Они сидели, прижавшись друг к другу. Есенин приговаривал: "Что это за лапа, я сроду не видал такой!" Качалову бросилась в глаза молодость Есенина. Лицо его удивительно быстро меняло выражение: он то напоминал простого рязанского новобранца, то становился похожим на готового огрызнуться волчонка. Мастерски и с заразительной искренностью читал он свои стихи. Вскоре после первой встречи, в отсутствие Качалова, Есенин в цилиндре пришел с визитом к Джиму и принес посвященные ему стихи "Собаке Качалова": "Дай, Джим, на счастье лапу мне..." В стихах -- нежная признательность за встречу и Джиму и его хозяину и какая-то огромная боль о своей нелепо сложившейся жизни.
Первые летние недели Художественный театр гастролировал по СССР: Тифлис, Баку, Краснодар, Харьков, Киев. Качалов играл Барона в "На дне", царя Федора, Глумова, в концертах читал "Эгмонта".
Как-то в Баку Есенин, только что вышедший из больницы, перед полетом в Тегеран, явился к Качалову в театр в сопровождении мальчика-азербайджанца, несшего корзину с провизией. Сторож его не пустил. В антракте В. И. вышел в царском облачении Федора Иоанновича, даже в мономаховой шапке, помирил Есенина со сторожем и, познакомив поэта со Станиславским, ушел на сцену доигрывать спектакль. Закончив последний акт, Качалов в уборной застал такую сцену: "Сидят трое: Станиславский, сощурив глаза, с любопытством рассматривает и внимательно слушает. Есенин, уже без всякого звука, хриплым шопотом читает стихи:
...Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать,
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.
А в уголке на корзине с провиантом сидит мальчик и тоже как будто внимательно слушает, задумчиво ковыряя в носу" {В. И. Качалов. Встречи с Есениным. "Красная нива", 1928, No 2.}.
Из Харькова В. И. писал: "В Баку возился с Есениным, укрощал его. Его как раз выпустили из больницы ко дню нашего приезда, очень похудевшим, без голоса... В общем он очень милый малый с очень нежной душой. Хулиганство у него напускное,-- от молодости, от талантливости, от всякой "игры".
После гастролей Качалов с семьей месяц отдыхал под Парижем. "Воздух, тишина. Какая-то замечательная хвоя громадная перед окном моей комнаты,-- писал он.-- По-моему, должны быть на ней белки, но пока еще не видел. Видал только щенка белого, кроликов и графское дитя, которое громко заплакало, увидевши меня, как будто почувствовало, что я скиф".
3 октября Художественный театр возобновил комедию Островского "На всякого мудреца довольно простоты". Качалов дал новый вариант роли Глумова, убрав его былую обаятельность. Теперь этот образ авантюриста был написан жгуче -- со всей ответственностью актера Советской страны. Вариант роли 1910 года был полон очарования и блеска, но мог дезориентировать зрителя. Теперь для этого "мудреца" актер нашел новые краски, написал его кистью художника, который через несколько месяцев создаст разоблачительный портрет Николая I. В этой своей работе Качалов разоблачал Глумова. Он рисовал образ умного, бессердечного авантюриста, одержимого желанием завоевать себе видное положение в обществе. Такой Глумов в будущем, казалось, мог превратиться в крупного бюрократа, может быть, в реакционного министра. В этом новом варианте старой роли ощущался не только неустанный творческий рост Качалова, но и нечто принципиально новое в его работе. Это были первые ростки того отношения актера к роли, которое он раскроет с блеском в образе Захара Бардина.
7 октября 1925 года исполнялось 25 лет работы Качалова в Художественном театре. От юбилея он уклонился, но все же получил множество приветствий.
Группа московских писателей с Леонидом Леоновым во главе приготовила ему в дар свои книги и письмо: "...Мы знаем, что каждому человеку в его труде необходимо сознание преемственности его дела, сознание того, что жизнь его не бесследна. Мы -- писатели, т. е. люди другой области искусства, и мы -- люди младшего поколения. Но мы знаем, что все виды русского искусства есть пропилеи в здание русской культуры. Мы знаем главу в истории русского искусства и русской культуры, имя которой -- Василий Качалов, и мы, младшее поколение, читали, читаем и будем читать эту главу с очень большой любовью и с очень внимательной нежностью..."