Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:

В самом начале болезни он читал "Воспоминания" В. В. Вересаева. Прочел целиком, "с интересом, а местами и с большим удовольствием. И гимназия, и романы, и студенческие годы, и первые шаги писательские, и позднейшие годы -- Л. Андреев, Лев Толстой, Короленко, "Русское богатство", Михайловский -- все, почти все интересно",-- писал он.

В трудные дни, когда ему вводили в бронхи пеницилин, он терпеливо читал огромную "Угрюм-реку". Вообще Шишкова за "Емельяна Пугачева" он очень ценил. И здесь ему кое-что нравилось, но, дочитав до конца, он вдруг обиделся: "В общем здесь, по-моему, Шишков -- не первый класс. Много мест почти неприличных -- по отсутствию умения и вкуса".

В Кремлевской больнице В. И. очень пленила вышедшая в Детгизе "Мещорская сторона" К. Паустовского. Года за три до этого он с большим удовольствием прочел его автобиографическую повесть "Далекие годы". Природа всегда занимала особое место

в душе Качалова. Проникновенно и просто нарисованный художником мещорский край взволновал его. "Прелестно!" -- сказал В. И. об этой книжке. Нравились ему образы людей из народа, стариков. С улыбкой изображал он косматого деда, который жаловался, что из-за "торчака" (скелет ископаемого ирландского оленя), найденного в болоте, "старикам теперь кости ломают" (гоняют в город, в музей). С юмором перечитывал В. И. странички о Степане (по прозвищу "Борода на жердях"): "Жить бы нам и жить, Егорыч! Родились мы чуть рановато. Не угадали". Нравились ему сочные места в рассказе Н. Атарова "Начальник малых рек". Торопливо передавая посетителям суть рассказа, он стремился скорее дойти до заинтересовавшей его сцены с "латинистом", бакенщиком Васнецовым. Сидя на больничной кровати, он читал отрывок и даже, как полагалось по тексту, увлеченно пропел первую строфу "Гаудеамуса",-- пропел так громко, что было слышно в коридоре. Это было как раз в те дни, когда консилиум виднейших профессоров окончательно устанавливал диагноз его болезни. В "Барвихе" он с таким же самозабвением прочел рассказ Горького директору санатория и лечащему врачу.

За несколько лет до болезни, перечитывая произведение Анатоля Франса, которое В. И. очень ценил,-- "Преступление Сильвестра Бонара", он взволнованно исчеркал карандашом книгу. Вот примеры подчеркнутого им: "Человек так создан, что отдыхает от одной работы, только взявшись за другую". "Несмотря на мой спокойный вид, я всегда предпочитаю безрассудство страстей мудрости бесстрастия". "Кто хорошо терпит, тот меньше страдает". "Чувствуешь доверие только к юности". "Я не ощущаю в себе мужества на государственный переворот против начальства над моими шкафами". "Жизнь бессмертна. Вот эту жизнь в непрестанно обновляющихся образах и надлежит любить". В последний год, когда в Кремлевской больнице ему попалась знакомая, "успокоительнейшая" "Сага о Форсайтах", он даже не дочитал первого тома и опять накинулся на наши журналы. Прочел "Счастье" Павленко,-- первая часть понравилась больше второй. Прочел "Кружилиху" Пановой с удовольствием, даже посетителям читал отрывки ("Местами неплохо. Конечно, она умная баба"). За год до этого он прочел ее роман "Спутники". С интересом читал письма Кутузова к жене.

Качалов относился к людям независимо от того, как они относились к нему. В этом смысле у него была какая-то своя прочная "точка зрения". Высшая мера недоверия к человеку (в том числе и к писателю) находила у него выражение в словах: "Все врет". На этом обычно кончались его внутренние "встречи" с человеком. Неправды он не выносил. Но если в жизни он был способен иногда в какой-то мере простить человеку ложь ("жаль мне ее, несчастную, больную, не хочется быть откровенным"), то в искусстве он был непримирим.

Зато какое огромное наслаждение он получал от соприкосновения с большой, ясной мыслью! Вот почему с таким нежным восхищением он отнесся к "листкам воспоминаний о книгах и людях" русского арабиста И. Ю. Крачковского -- "Над арабскими рукописями". Сразу ощутив в авторе чистого и ясного человека, он был пленен всем его обликом. Любуясь его умным, выразительным лицом, В. И. сказал: "Он совсем еще молодой!" Некоторые главы этой небольшой, но вдохновенной книжки его почти взволновали. Крачковский где-то вспоминал вечер на крыше скромного домика в Сирии, неторопливый разговор с местным учителем о России, о будущем арабских стран, об одном жителе Ливана, завершавшем свое образование в России. "Городок тем временем затих,-- читал Качалов.-- Луна осветила всю округу, придав ей особую на Востоке таинственность. Мы замолчали, и я с полной отчетливостью вдруг почувствовал здесь, что без России жить не могу и в Сирии не останусь".

В последние годы, когда впечатления жизни стали особенно точны и прозрачны, Качалов изредка читал любимые строки 73-го сонета Шекспира, читал медленно, отчетливо выговаривая слова, словно беседуя, как бы внушая собеседнику мысли и чувства поэта:

...Во мне ты видишь то сгоранье пня,

Когда зола, что пламенем была,

Становится могилою огня,

А то, что грело, изошло до тла.

И, это видя, помни: нет цены

Свиданьям, дни которых сочтены.

Кажется, весной 1944 года, в период творческого подъема, В. И. как-то неожиданно вспомнил строки старого стихотворения Бунина о яблоне и вдруг

произнес их, медленно, точно наощупь восстанавливая:

Как в снегу, в цвету весеннем благовонном

Вся-то ты гудишь блаженным звоном

Пчел и ос, завистливых и злых.

Старишься, подруга дорогая?

Не беда! И будет ли такая

Молодая старость у других...

Качалов очень хорошо относился к Н. С. Тихонову (особенно после какой-то встречи в кругу писателей в Ленинграде), любил его стихи и многие из них читал на эстраде ("Балладу о гвоздях", "Балладу о синем пакете", "Полюбила меня не любовью", в последние годы -- "Три кубка" и др.).

За простоту, искренность и теплоту многое ценил у Степана Щипачева, читал и в концертах и дома "Домик в Шушенском", "Любовью дорожить умейте", "За селом синел далекий лес", "По дороге в совхоз", "В троллейбусе". Строки из последнего стихотворения как-то произнес очень тепло:

...На город, как сквозь слезы счастья,

Гляжу сквозь капли на стекле.

Щипачевские стихи читал, как письма, совсем по-домашнему:

Ты со мной, и каждый миг мне дорог.

Может, впереди у нас года,

Но придет разлука, за которой

Не бывает встречи никогда.

Только звезды в чей-то час свиданья

Будут так же лить свой тихий свет.

Где тогда в холодном мирозданьи,

Милый друг, я отыщу твой след?

Однотомники Блока и Маяковского всегда лежали около него, где бы он ни был.

В творческой жизни Качалова Блок занимал совсем особое место, несмотря на то, что корни их творчества уходили в разную социальную почву, и многое, что было дорого Блоку, Качалову было совсем не свойственно. Так органически была ему чужда и непонятна вся блоковская мистика: в молодые годы Качалов формировался в атмосфере традиций русских революционных демократов. С Блоком Качалова сближали живое, острое чувство родины и большая строгость к себе, к своей "жизни в искусстве". Особенной любовью любил он у Блока стихи, в которых были затронуты эти темы: "На поле Куликовом", "Опять, как в годы золотые", "Соловьиный сад", "Пушкинскому Дому", "Коршун", "На железной дороге", "Скифы", "Двенадцать" и другие. В. И. много читал стихи Блока на эстраде, но они оставались ему интимно-близкими -- "вот тут, у самого сердца". У Качалова было тяготение ко всей творческой личности Блока, которого непосредственно он мало знал, редко встречался. Личность поэта для него раскрывалась в искусстве. Его смерть В. И. пережил трудно. Почти через полгода он еще не остыл: "Много, упорно и неотвязно думаю о Блоке. Не могу понять, принять и примириться. Иногда вздрагиваю от ужаса и тоски. Никаких слов нет. Не слушайте Вы тех, кто, по Вашему, верно говорит обо мне и Блоке, что мы, как братья. Неправда это и неправда кощунственная" (14 марта 1922 года). В последние годы он особенно проникновенно читал отрывок из поэмы "Возмездие" ("Когда ты загнан и забит...") и "Пушкинскому Дому":

Вот зачем, в часы заката

Уходя в ночную тьму,

С белой площади Сената

Тихо кланяюсь ему.

В Маяковском Качалов молодо ощущал пульс эпохи. Автор поэмы "Хорошо!" радовал, волновал, тревожил в нем художника, заставлял его острее ощущать свою творческую молодость. После "Необычайного приключения", "Хорошо!", "Разговора с товарищем Лениным" он сделал монтажи из "Юбилейного", "Во весь голос" и "Про это". Он любил рыться в Маяковском, находить у него новое и даже незаконченное:

Я знаю силу слов,

я знаю слов набат.

Они не те,

которым рукоплещут ложи.

От слов таких

срываются гроба

шагать

четверкою

своих дубовых ножек.

Любил прозу Маяковского. Ощущал в поэте глубочайшую связь с эпохой и со всем артистическим темпераментом нес этого Маяковского в широкие массы, пропагандировал его в полном смысле этого слова, может быть, окрашивая его творчество чем-то "качаловским". Когда весной 1948 года в Барвихе В. И. почувствовал себя значительно лучше (вторая половина апреля -- май), он приготовил из стихов Маяковского два монтажа. Заново перемонтировал куски из поэмы "Хорошо!". Кропотливо подбирал те строфы, которые, казалось ему, могли бы особенно сильно прозвучать сегодня. Тут были, с одной стороны, "две морковинки" и "щепотка соли" -- "земля, с которою вместе мерз", -- и вслед за этим его любимое -- "улица моя, дома мои", "страна-подросток" и "пою мое отечество, республику мою!" Он не уставал искать наиболее четкой для эстрады композиции.

Поделиться с друзьями: