Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:

Отчетливо помню, как облегченно вздохнул вместе с Лизой зрительный зал, когда она произнесла: "Ушел". Так заставить зрительный зал _ж_и_т_ь_ тем, что происходило на сцене, в те годы умел только Художественный театр, в этом была сила его реалистического метода работы над пьесой, над спектаклем.

Но вот Чацкий на пороге. Какое разочарование в первую минуту его появления на сцене! Я ждал великолепного "любовника" -- актера с замечательным голосом, чудесной пластикой и захватывающими переливами интонаций. Я видел уже до этого вечера Качалова -- Пер Баста, Гамлета, Глумова, Горского. Я встречал его на улице и вместе с другими прохожими долго провожал глазами эту необыкновенную в своей артистической красоте фигуру...

И вдруг -- такой Чацкий?!

В очках, худощавый, чуточку даже как будто сутулый, затянутый в черный костюм... А волосы? Где

замечательная копна волос Пер Баста? Где красивый шатен Горский, где чудесные, легкие, как бы золотые волосы самого Василия Ивановича? (Я ведь видел его не раз таким -- без грима -- в концертах.) Все скрыто под скромным, темным, чуть даже взлохмаченным не то сбоку, не то сзади париком.

И голос, качаловский голос, мне показался каким-то не то приглушенным, не то уж очень легким, простым и... молодым. И почему он так взволнован встречей с Софьей? Почему так порывист в движениях? То возьмет ее за руки, то подсядет к ее ногам на скамеечку, то легко отбежит в угол комнаты...

Я готов был к самой резкой критике, я чувствовал какую-то неудовлетворенность и даже обиду. Так бывает, когда приготовишься восхищаться любимым актером, а на дверях зрительного зала вдруг видишь извещение о его болезни и замене его другим исполнителем. Но не успел я отдаться до конца этим законным, как мне казалось, чувствам, как незаметно для себя уже был увлечен я покорен именно _т_а_к_и_м_ Чацким.

Через несколько минут он мне стал необычайно понятен, близок и дорог; дорог своей искренней влюбленностью в Софью, своей простотой, отсутствием театральной позы, отсутствием специфической театральной красивости. Вместе со всем залом я был пленен тем, как он немного щурил глаза, снимая привычным жестом очки, как он задумывался на секунду, чуть склоняя голову набок. Я был пленен тем нежным лиризмом Чацкого, который Качалов доносил до зрителя через мысль, через чувство, через интонацию, через движение -- мизансцену.

В антракте кто-то из зрителей, сидевших сзади меня, сказал, что Качалов играет "под Грибоедова". Это выражение, вероятно, можно было отнести (и то очень условно) только к гриму Качалова, а по сути дела Качалов никого не копировал.

Он создал _с_в_о_й_ образ Чацкого, до тех пор невиданный на русской сцене, образ громадной жизненной правды и поэтического звучания.

Во втором акте я был совершенно ошеломлен тем, как Качалов сказал, именно просто сказал, ответил Фамусову на его сожаления о нем, о Чацком. Ведь я отлично знал этот знаменитый монолог. Сколько раз мы старались "потрясти" друг друга и стены нашего класса в гимназии, разрываясь в пафосе самого жестокого обличения, произнося "А судьи кто?" на уроке русской словесности. А Качалов никого не хотел "потрясти". Но сколько же ума, насмешки, тонкой, острой, язвительной дерзости прозвучало в его словах! Я не узнал знакомого текста; он прозвучал для меня, как совсем новый, из неизвестной мне пьесы. С удивлением и увлечением я просмотрел и прослушал всю следующую сцену -- обморок Софьи. Вот уж ее-то я действительно не помнил в "Горе от ума". А сцена оказалась чудесной. И как досадно стало, что Чацкий -- Качалов не догадался по этой сцене об измене Софьи. Зачем он ее продолжал любить?!

Он любил ее, пожалуй, еще больше, чем во время первой встречи. Это подтвердилось в начале третьего акта. С каким громадным чувством к Софье, с каким стремлением найти в ней отклик, искру былого тепла, любви и дружбы вел эту сцену Качалов. Казалось, что невозможно быть более нежным, найти еще более искренние, проникновенные интонации.

Качалов был сдержан по форме, но беспощаден по существу своих суждений, ведя разговор с Молчалиным. Удовлетворенно слушал зал, как Чацкий -- Качалов, реплика за репликой, разоблачал в лице Молчалина "прошедшего житья подлейшие черты".

Такого человека, как Молчалин, Софья любить не может! Чацкий -- Качалов, счастливый от этой мысли, весело встречает прибывших первыми на вечер к Фамусову Горичей.

И все же сцена с Молчалиным была в своем роде переломной в роли Чацкого у Качалова. Начиная с этой сцены, его мысли об окружающем обществе становятся все точнее, острее, сильнее; "пелена" первых впечатлений от встречи с Софьей, с Москвой, с горячо любимым отечеством начинает спадать с глаз Чацкого -- Качалова.

"Уж точно стал не тот в короткое ты время!" -- с огорчением говорит Горичу Чацкий--Качалов. Неприкрыто язвительны и дерзки его ответы Графине-внучке, Загорецкому. Он не может или не хочет удержаться от смеха, слушая ханжеские разглагольствования

Хлёстовой. Откровенную характеристику дает он Молчалину в разговоре с Софьей и, не дожидаясь ответа, _с_а_м_ уходит от все еще дорогой его сердцу девушки.

"Миллион терзаний" Чацкого у Качалова не был литературной фразой, словесным образом. Нет, Качалов начинал испытывать терзания души уже в любовной сцене с Софьей в начале акта, первые гневные саркастические реплики бросал Молчалину, оценивая его истинную сущность, огорчался переменой в Гориче. Видя и слыша вокруг себя загорецких, хлёстовых и разных "господ Н. и Д.", он начинал мучительно искать и не находил себе места. Качалов не только говорил про "миллион терзаний", про душу, сжатую "каким-то горем", он _ж_и_л_ этими ощущениями на сцене и заставлял зрителя переживать вместе с собой всю сцену встречи с "французиком из Бордо". Но в финальном монологе Чацкого в третьем акте у Качалова звучали не только сарказм и гнев на фамусовскую Москву, но и горечь за Москву и Петербург, за русский народ, за родину, в которой верховодило косное, реакционное дворянство. Резкие упреки, не сдерживаемые на этот раз ни личной привязанностью к Софье, ни той интимно-семейной обстановкой, в которой протекали первый и второй акты пьесы, звучали у Качалова с гораздо большей обличительной силой, чем в 1906 году.

Сейчас кажется знаменательным, что свое возобновление замечательной русской патриотической комедии Художественный театр осуществил в 1914 году, незадолго до великих революционных событий, освободивших нашу родину от буржуазно-помещичьего ига, и что Качалов -- Чацкий с такой страстностью клеймил в те дни консерватизм и приверженность к иностранщине в русском обществе.

Разумеется, что мне, впервые смотревшему Качалова в Чацком, эти мысли не могли тогда притти в голову. Но горячие, искренние монологи Качалова -- Чацкого, несомненно, будили у зрителей чувство патриотизма, сознание своего национального достоинства.

Сидевшие рядом со мной в тот вечер после третьего акта говорили уже не о том, что Качалов играет Чацкого "под Грибоедова", -- в разговорах, которые я слышал в антракте, вспоминали биографию А. С. Грибоедова, его заслуги на посту русского посла в Персии, его трагическую смерть в Тегеране. Большего для памяти поэта, отдавшего свою жизнь за честь родины, мне кажется, Качалов в те дни сделать не мог.

И эти выводы пришли ко мне, разумеется, не в тот памятный для меня вечер. Тогда я с нетерпением ждал последнего, четвертого акта пьесы, новой встречи и с Чацким и с Качаловым, так как отделить их друг от друга в своих мыслях, в своем сердце я уже не мог, даже если б захотел. И хотя в третьем акте Качалов был уже несколько не тот, что в первом, -- был и красивее, и как-то "по-бальному" подтянут, что было вполне логично и понятно, и даже к очкам прибегал реже -- я другого Чацкого уже не мог себе представить.

...Усталый, истерзанный сомнениями появлялся Качалов -- Чацкий в последнем акте на лестнице, соединявшей в доме Фамусова бельэтаж с вестибюлем-передней.

Еще с верхней площадки он говорил лакею: "Кричи, чтобы скорее подавали", а затем произносил свой первый монолог, сходя по ступенькам. И казалось, что он так медленно идет, так, словно нехотя, произносит:

Ну вот и день прошел, и с ним

Все призраки, весь чад и дым

Надежд, которые мне душу наполняли...
– -

как будто все еще ждет, что окликнет его бесконечно дорогой ему голос, что промелькнет в дверях быстрая Лиза и шепнет ему на ухо приказ остаться, подождать...

В тоне вежливого, но усталого, скептически настроенного человека вел Качалов сцену с Репетиловым и стремительно скрывался в швейцарской, услышав приближение Скалозуба.

Гости разъехались. Из сцены Репетилова с Загорецким и княжнами Чацкий узнает, что его объявили сумасшедшим...

Потрясенный услышанной клеветой, появляется он в темном вестибюле. Слуги уже успели потушить свечи, дом Фамусова готовится ко сну. Это еще сильнее подчеркивает одиночество Чацкого. Качалов не сразу отдается негодованию, он еще старается разобраться в людях, в причине их злобного отношения к нему. Ни на секунду не верит он в участие Софьи в клевете. Это великолепно рисует благородство души Чацкого. Еще раз ищет он оправдания ее обмороку то в холодности, то в излишней чувствительности ее характера. Он ее еще любит. Мягко, почти смеясь, прощая ей все, как маленькой девочке, говорит Качалов о том, что Софья лишилась бы, конечно, так же сил,

Поделиться с друзьями: