Счастье Раду Красивого
Шрифт:
Когда я был мальчиком султана Мехмеда, то считал своё тело слугой, но не очень верным, и потому, замышляя нечто важное, всегда думал, как быть, если в особенно важный момент этот "слуга" откажется повиноваться.
Были времена, когда я ублажал султана, пусть и не испытывая к нему любви, и тогда боялся, что моё тело выдаст меня - точнее, одна из частей тела, которая, как думают некоторые глупцы, никогда не лжёт и всегда покажет, кто ей приятен на самом деле. Нет, эта часть тела говорит правду далеко не всегда.
А ещё были времена, когда я замышлял убить Мехмеда, и тогда сомневался, не дрогнет ли рука, не откажется
Как известно, если хочешь примириться с кем-то, не следует делать то, что ему не нравится. Вот и я решил не делать многих вещей, неприятных для тела. Прежде всего, перестал удалять волосы, которые растут на руках, ногах и груди, потому что моё тело считало такую процедуру болезненной и ненужной. "Лишних" волос всегда было не слишком много, но я, живя при турецком дворе, регулярно избавлялся от этой растительности, чтобы казаться моложе. Выглядеть моложе я считал важным, но в Румынии это стало не важно, так что моё тело вздохнуло с облегчением, а затем попросило: "Тогда уж разреши мне есть вдоволь".
В прежние времена перед встречами с Мехмедом, о которых меня почти всегда предупреждали заранее, я отказывался от пищи в течение десяти-двенадцати часов, чтобы моя прямая кишка успела очиститься. Ох, как же ненавидело моё тело эти постные часы! Особенно если встреча с султаном ожидалась не вечером, а на следующий день и приходилось ложиться спать на голодный желудок.
Помнится, в такие голодные ночи тело твердило: "Хочу есть, а не спать", - а я отвечал: "Если так уж хочешь, давай поедим, но тогда утром придётся делать клизму". Тело кривило губы от отвращения и отчаянно пыталось заснуть, а в Румынии я сказал: "Всё в прошлом. Ты больше не станешь так мучиться, если не считать одного месяца в году, когда надо ехать ко двору Мехмеда и отвозить дань".
Разумеется, в Румынии всё равно следовало поститься, когда это предписано церковью, но даже в самые строгие дни можно придумать, чем себя побаловать, и уж тем более незачем вставать из-за стола, пока не насытишься. Бывало, я говорил телу: "Хватит", - а оно отвечало: "Съем ещё немного. Мы всё равно завтра с утра едем на охоту, так что пузо не успеет отрасти".
Неудивительно, что за годы сытой жизни я сделался совсем не таким тонким, как был. Хоть меня и не назвали бы упитанным, я видел, что синий кафтан, который был подарен мне султаном перед самым походом в Румынию, мне уже не носить никогда.
Эта одежда была нарочно скроена так, чтобы плотно прилегать к телу, подчёркивать тонкость талии, и вот я обнаружил, что он уже на мне не сходится. В груди - ещё кое-как, а в талии - совсем нет: края не стянуть, даже если глубоко вдохнёшь. И так же обстояло дело с остальной моей одеждой, если она имела тот же крой.
"Ну, и ладно!
– сказало моё тело.
– Вели сшить себе что-то попросторнее. Подумаешь, больше нет девичьей талии! Теперь у тебя такая фигура, которая должна быть у мужчины, и тебя всё равно называют красивым. А жена даже рада, что сумела тебя хоть немного откормить".
Я предпочёл согласиться, потому что полагал, что теперь, когда я обращаюсь со своим телом хорошо, оно станет служить мне верно. Но нет. Оно требовало всё больше и больше уступок: спать подольше и воинские упражнения
забросить. А ведь я когда-то сам мысленно упрекал Мехмеда за то, что он забросил такие упражнения, и что у него появилось брюшко.
Вот почему воинские упражнения я до конца не забросил. Пусть раз в неделю, но всё же выходил ради них на лужайку близ реки, протекавшей рядом с дворцом и отделённой от него белёной оборонительной стеной.
Там не появлялось случайных людей, которые докучали бы своим вниманием. Лишь дворцовые прачки порой полоскали бельё неподалёку, да паслись гуси. Так что именно туда я выходил с мечом, чтобы проверить, смогу ли теперь свободно делать то, что у меня почти никогда не получалось. Хотелось ударить этим мечом со всей силы, не думая, что противник не отразит удара и таким образом получит от меня рану.
Моим противником в учебных схватках стал опытный воин. В его бороде, чёрной как уголь, виднелись белые нити, и потому первое время он на правах старшего наставника говорил:
– Что же ты, государь? Зачем умеряешь боевой пыл?
Наконец я ответил на его вопросы:
– Не могу. Я помню всех, кого убил на войне, и они как будто удерживают меня за руку, - но это была лишь часть правды. Ведь я отлично помнил то, что происходило со мной в Турции. Помнил, как в тринадцать лет, обучаясь воинскому делу вместе с сыновьями турецких чиновников в придворной школе, впервые обнаружил, что "руки не слушаются", и что я не могу ударить сильно, даже когда приходится драться на деревянных саблях.
Мои малолетние сыновья, сидя в сторонке и глядя на мои упражнения, тоже не понимали, что со мной, поэтому кричали:
– Отец, давай, бей его!
Я оглядывался на них и улыбался. Мне нравилось, что мои сыновья в этом не похожи на меня: они были смелые. Только-только начав обучаться воинскому делу, умело дрались, быстро сообразив, что можно победить наставника, если действовать решительно и слаженно, нападая одновременно с двух сторон. Конечно же, наставник, всё тот же чернобородый воин, поддавался, но уверял меня, что даже если бы не поддавался, ему всё равно пришлось бы трудно.
Я почти завидовал своим детям, которые были так смелы именно потому, что не имели моего опыта - печального опыта, - а мой опыт довлел надо мной. Я мысленно просил своё тело: "Оставь старые привычки. Да, я помню, что запретил тебе отбиваться и защищаться, когда султан принудил меня к соитию. Я запретил тебе протестовать. А ты мстишь мне за моё малодушие? Но пора уже и простить. Послужи же мне! Не отказывайся от боя. Я ведь не заставляю тебя подчиняться и уступать всем и каждому".
Но тело как будто не слышало. А затем стало требовать то, из-за чего я поначалу пришёл в ужас: никогда не думал, что могу пожелать подобного. "Мальчика, - сказало тело.
– Не юношу, не мужчину, а мальчика. Безусого. С открытым восторженным взглядом. Ты откроешь этому мальчику свою истинную суть. И это принесёт тебе радость и особенное удовольствие, которое ни с чем не сравнить. Разве не прекрасно?"
Временами мне казалось, что я сошёл с ума, потому что не понимал, как подобное желание может ужиться во мне вместе со страхом за сыновей - страхом, что кто-то в будущем развратит их. Как же можно желать развратить чужих детей и в то же время искренне стремиться избавить собственных детей от подобной участи? Как? Это казалось немыслимо, но во мне уживались две противоположности.